— В тесноте, да не в обиде, — сказал брат судебного пристава и захохотал напряженно.
— Во-он! — закричал Бек-Агамалов.
— Марш!
— Господа, выставляйте шпаков! — захохотал Арчаковский.
Поднялась суматоха.
Все в комнате завертелось клубком, застонало, засмеялось, затопало.
Запрыгали вверх, коптя, огненные язычки ламп.
Прохладный ночной воздух ворвался из окон и трепетно дохнул на лица.
Голоса штатских, уже на дворе, кричали с бессильным и злым испугом, жалобно, громко и слезливо:
— Я этого так тебе не оставлю! Мы командиру полка будем жаловаться. Я губернатору напишу. Опричники! — У-лю-лю-лю-лю! Ату их! — вопил тонким фальцетом. Веткин, высунувшись из окна.
Ромашову казалось, что все сегодняшние происшествия следуют одно за другим без перерыва и без всякой связи, точно перед ним разматывалась крикливая и пестрая лента с уродливыми, нелепыми, кошмарными картинами.
Опять однообразно завизжала скрипка, загудел и задрожал бубен.
Кто-то, без мундира, в одной белой рубашке, плясал вприсядку посредине комнаты, ежеминутно падая назад и упираясь рукой в пол.
Худенькая красивая женщина — ее раньше Ромашов не заметил — с распущенными черными волосами и с торчащими ключицами на открытой шее обнимала голыми руками печального Лещенку за шею и, стараясь перекричать музыку и гомон, визгливо пела ему в самое ухо:
Когда заболеешь чахоткой навсегда, Станешь бледный, как эта стена, — Кругом тебя доктора.
Бобетинский плескал пивом из стакана через перегородку в одну из темных отдельных каморок, а оттуда недовольный, густой заспанный голос говорил ворчливо:
— Да, господа… да будет же.
Кто это там?
Что за свинство!
— Послушайте, давно ли вы здесь? — спросил Ромашов женщину в красной кофте и воровато, как будто незаметно для себя, положил ладонь на ее крепкую теплую ногу.
Она что-то ответила, чего он не расслышал.
Его внимание привлекла дикая сцена.
Подпрапорщик Лбов гонялся по комнате за одним из музыкантов и изо всей силы колотил его бубном по голове.
Еврей кричал быстро и непонятно и, озираясь назад с испугом, метался из угла в угол, подбирая длинные фалды сюртука.
Все смеялись.
Арчаковский от хохота упал на пол и со слезами на глазах катался во все стороны.
Потом послышался пронзительный вопль другого музыканта.
Кто-то выхватил у него из рук скрипку и со страшной силой ударил ее об землю.
Дека ее разбилась вдребезги, с певучим треском, который странно слился с отчаянным криком еврея.
Потом для Ромашова настало несколько минут темного забвения.
И вдруг опять он увидел, точно в горячечном сне, что все, кто были в комнате, сразу закричали, забегали, замахали руками.
Вокруг Бек-Агамалова быстро и тесно сомкнулись люди, но тотчас же они широко раздались, разбежались по всей комнате.
— Все вон отсюда!
Никого не хочу! — бешено кричал Бек-Агамалов.
Он скрежетал, потрясал пред собой кулаками и топал ногами.
Лицо у него сделалось малиновым, на лбу вздулись, как шнурки, две жилы, сходящиеся к носу, голова была низко и грозно опущена, а в выкатившихся глазах страшно сверкали обнажившиеся круглые белки.
Он точно потерял человеческие слова и ревел, как взбесившийся зверь, ужасным вибрирующим голосом:
— А-а-а-а!
Вдруг он, быстро и неожиданно ловко изогнувшись телом влево, выхватил из ножен шашку.
Она лязгнула и с резким свистом сверкнула у него над головой.
И сразу все, кто были в комнате, ринулись к окнам и к дверям. Женщины истерически визжали. Мужчины отталкивали друг друга.
Ромашова стремительно увлекли к дверям, и кто-то, протесняясь мимо него, больно, до крови, черкнул его концом погона или пуговицей по щеке.
И тотчас же на дворе закричали, перебивая друг друга, взволнованные, торопливые голоса. Ромашов остался один в дверях.
Сердце у него часто и крепко билось, но вместе с ужасом он испытывал какое-то сладкое, буйное и веселое предчувствие.
— Зарублю-у-у-у! — кричал Бек-Агамалов, скрипя зубами.
Вид общего страха совсем опьянил его.
Он с припадочной силой в несколько ударов расщепил стол, потом яростно хватил шашкой по зеркалу, и осколки от него сверкающим радужным дождем брызнули во все стороны.
С другого стола он одним ударом сбил все стоявшие на нем бутылки и стаканы.
Но вдруг раздался чей-то пронзительный, неестественно-наглый крик:
— Дурак!