— Я вам в морду дам! Подлец, сволочь! — закричал Николаев высоким лающим голосом. — Хам!
Он резко замахнулся на Ромашова кулаком и сделал грозные глаза, но ударить не решался.
У Ромашова в груди и в животе сделалось тоскливое, противное обморочное замирание. До сих пор он совсем не замечал, точно забыл, что в правой руке у него все время находится какой-то посторонний предмет.
И вдруг быстрым, коротким движением он выплеснул в лицо Николаеву остатки пива из своего стакана.
В то же время вместе с мгновенной тупой болью белые яркие молнии брызнули из его левого глаза. С протяжным, звериным воем кинулся он на Николаева, и они оба грохнулись вниз, сплелись руками и ногами и покатились по полу, роняя стулья и глотая грязную, вонючую пыль. Они рвали, комкали и тискали друг друга, рыча и задыхаясь.
Ромашов помнил, как случайно его пальцы попали в рот Николаеву за щеку и как он старался разорвать ему этот скользкий, противный, горячий рот… И он уже не чувствовал никакой боли, когда бился головой и локтями об пол в этой безумной борьбе.
Он не знал также, как все это окончилось.
Он застал себя стоящим в углу, куда его оттеснили, оторвав от Николаева.
Бек-Агамалов поил его водой, по зубы у Ромашова судорожно стучали о края стакана, и он боялся, как бы не откусить кусок стекла.
Китель на нем был разорван под мышками и на спине, а один погон, оторванный, болтался на тесемочке.
Голоса у Ромашова не было, и он кричал беззвучно, одними губами:
— Я ему… еще покажу!..
Вызываю его!..
Старый Лех, до сих пор сладко дремавший на конце стола, а теперь совсем очнувшийся, трезвый и серьезный, говорил с непривычной суровой повелительностью:
— Как старший, приказываю вам, господа, немедленно разойтись. Слышите, господа, сейчас же.
Обо всем будет мною утром подан рапорт командиру полка.
И все расходились смущенные, подавленные, избегая глядеть друг на друга.
Каждый боялся прочесть в чужих глазах свой собственный ужас, свою рабскую, виноватую тоску, — ужас и тоску маленьких, злых и грязных животных, темный разум которых вдруг осветился ярким человеческим сознанием.
Был рассвет, с ясным, детски-чистым небом и неподвижным прохладным воздухом.
Деревья, влажные, окутанные чуть видным паром, молчаливо просыпались от своих темных, загадочных ночных снов.
И когда Ромашов, идя домой, глядел на них, и на небо, и на мокрую, седую от росы траву, то он чувствовал себя низеньким, гадким, уродливым и бесконечно чужим среди этой невинной прелести утра, улыбавшегося спросонок.
XX
В тот же день — это было в среду — Ромашов получил короткую официальную записку:
«Суд общества офицеров N-ского пехотного полка приглашает подпоручика Ромашова явиться к шести часам в зал офицерского собрания.
Форма одежды обыкновенная.
Председатель суда подполковник Мигунов».
Ромашов не мог удержаться от невольной грустной улыбки: эта «форма одежды обыкновенная» — мундир с погонами и цветным кушаком — надевается именно в самых необыкновенных случаях: «на суде, при публичных выговорах и во время всяких неприятных явок по начальству».
К шести часам он пришел в собрание и приказал вестовому доложить о себе председателю суда.
Его попросили подождать.
Он сел в столовой у открытого окна, взял газету и стал читать ее, не понимая слов, без всякого интереса, механически пробегая глазами буквы.
Трое офицеров, бывших в столовой, поздоровались с ним сухо и заговорили между собой вполголоса, так, чтоб он не слышал.
Только один подпоручик Михин долго и крепко, с мокрыми глазами, жал ему руку, но ничего не сказал, покраснел, торопливо и неловко оделся и ушел.
Вскоре в столовую через буфет вышел Николаев.
Он был бледен, веки его глаз потемнели, левая щека все время судорожно дергалась, а над вей ниже виска синело большое пухлое пятно.
Ромашов ярко и мучительно вспомнил вчерашнюю драку и, весь сгорбившись, сморщив лицо, чувствуя себя расплюснутым невыносимой тяжестью этих позорных воспоминаний, спрятался за газету и даже плотно зажмурил глаза.
Он слышал, как Николаев спросил в буфете рюмку коньяку и как он прощался с кем-то.
Потом почувствовал мимо себя шаги Николаева.
Хлопнула на блоке дверь.
И вдруг через несколько секунд он услышал со двора за своей спиной осторожный шепот:
— Не оглядывайтесь назад!
Сидите спокойно. Слушайте.
Это говорил Николаев.
Газета задрожала в руках Ромашова.
— Я, собственно, не имею права разговаривать с вами. Но к черту эти французские тонкости.
Что случилось, того не поправишь.
Но я вас все-таки считаю человеком порядочным.
Прошу вас, слышите ли, я прошу вас: ни слова о жене и об анонимных письмах.
Вы меня поняли?
Ромашов, закрываясь газетой от товарищей, медленно наклонил голову.
Песок захрустел на дворе под ногами.