Медленно двинулся за ним и Ромашов.
Ему не было страшно, но он вдруг почувствовал себя исключительно одиноким, странно обособленным, точно отрезанным от всего мира.
Выйдя на крыльцо собрания, он с долгим, спокойным удивлением глядел на небо, на деревья, на корову у забора напротив, на воробьев, купавшихся в пыли среди дороги, и думал:
«Вот — все живет, хлопочет, суетится, растет и сияет, а мне уже больше ничто не нужно и не интересно.
Я приговорен. Я один».
Вяло, почти со скукой пошел он разыскивать Бек-Агамалова и Веткина, которых он решил просить в секунданты.
Оба охотно согласились — Бек-Агамалов с мрачной сдержанностью, Веткин с ласковыми и многозначительными рукопожатиями.
Идти домой Ромашову не хотелось — там было жутко и скучно.
В эти тяжелые минуты душевного бессилия, одиночества и вялого непонимания жизни ему нужно было видеть близкого, участливого друга и в то же время тонкого, понимающего, нежного сердцем человека.
И вдруг он вспомнил о Назанском.
XXI
Назанский был, по обыкновению, дома.
Он только что проснулся от тяжелого хмельного сна и теперь лежал на кровати в одном нижнем белье, заложив рука под голову.
В его глазах была равнодушная, усталая муть.
Его лицо совсем не изменило своего сонного выражения, когда Ромашов, наклоняясь над ним, говорил неуверенно и тревожно:
— Здравствуйте, Василий Нилыч, не помешал я вам?
— Здравствуйте, — ответил Назанский сиплым слабым голосом.
— Что хорошенького?
Садитесь.
Он протянул Ромашову горячую влажную руку, но глядел на него так, точно перед ним был не его любимый интересный товарищ, а привычное видение из давнишнего скучного сна.
— Вам нездоровится? — спросил робко Ромашов, садясь в его ногах на кровать.
— Так я не буду вам мешать. Я уйду.
Назанский немного приподнял голову с подушки и, весь сморщившись, с усилием посмотрел на Ромашова.
— Нет… Подождите.
Ах, как голова болит!
Послушайте, Георгий Алексеевич… у вас что-то есть… есть… что-то необыкновенное.
Постойте, я не могу собрать мыслей.
Что такое с вами?
Ромашов глядел на него с молчаливым состраданием.
Все лицо Назанского странно изменилось за то время, как оба офицера не виделись.
Глаза глубоко ввалились и почернели вокруг, виски пожелтели, а щеки с неровной грязной кожей опустились и оплыли книзу и некрасиво обросли жидкими курчавыми волосами.
— Ничего особенного, просто мне захотелось видеться с вами, — сказал небрежно Ромашов.
— Завтра я дерусь на дуэли с Николаевым. Мне противно идти домой.
Да это, впрочем, все равно.
До свиданья.
Мне, видите ли, просто не с кем было поговорить… Тяжело на душе.
Назанский закрыл глаза, и лицо его мучительно исказилось.
Видно было, что он неестественным напряжением воли возвращает к себе сознание. Когда же он открыл глаза, то в них уже светились внимательные теплые искры.
— Нет, подождите… мы сделаем вот что. — Назанский с трудом переворотился на бок и поднялся на локте.
— Достаньте там, из шкафчика… вы знаете… Нет, не надо яблока… Там есть мятные лепешки. Спасибо, родной.
Мы вот что сделаем… Фу, какая гадость!..
Повезите меня куда-нибудь на воздух — здесь омерзительно, и я здесь боюсь… Постоянно такие страшные галлюцинации.
Поедем, покатаемся на лодке и поговорим.
Хотите?
Он, морщась, с видом крайнего отвращения пил рюмку за рюмкой, и Ромашов видел, как понемногу загорались жизнью и блеском и вновь становились прекрасными его голубые глаза.
Выйдя из дому, они взяли извозчика и поехали на конец города, к реке. Там, на одной стороне плотины, стояла еврейская турбинная мукомольня — огромное красное здание, а на другой — были расположены купальни, и там же отдавались напрокат лодки.
Ромашов сел на весла, а Назанский полулег на корме, прикрывшись шинелью.
Река, задержанная плотиной, была широка и неподвижна, как большой пруд. По обеим ее сторонам берега уходили плоско и ровно вверх. На них трава была так ровна, ярка и сочна, что издали хотелось ее потрогать рукой. Под берегами в воде зеленел камыш и среди густой, темной, круглой листвы белели большие головки кувшинок.
Ромашов рассказал подробно историю своего столкновения с Николаевым.
Назанский задумчиво слушал его, наклонив голову и глядя вниз на воду, которая ленивыми густыми струйками, переливавшимися, как жидкое стекло, раздавалась вдаль и вширь от носа лодки.