Роберт Льюис Стивенсон Во весь экран Похищенный (1886)

Приостановить аудио

Хозисон грозно обернулся.

— Что? — загремел он. 

— Это еще что за разговоры?

— Вас, видно, только такими разговорами и проймешь, — ответил мистер Риак, твердо глядя ему в глаза.

— Мистер Риак, мы с вами три раза ходили в плавание, — сказал капитан. 

— Пора бы, кажется, изучить меня: да, я крутой человек, суровый, но такое сказануть!.. И не стыдно вам? Эти слова идут от скверной души и нечистой совести.

Раз вы полагаете, что мальчишка умрет…

— Как пить дать, умрет! — подтвердил мистер Риак.

— Ну и все, сэр, — сказал Хозисон. 

— Убирайте его отсюда, куда хотите.

С этими словами капитан поднялся по трапу, и я, молчаливый свидетель этого удивительного разговора, увидел, как мистер Риак отвесил ему вслед низкий и откровенно глумливый поклон.

Как ни плохо мне было, две вещи я понял. Первое: помощник, как и намекал капитан, правда, навеселе; и второе: пьян он или трезв, с ним определенно стоит подружиться.

Через пять минут мои узы были перерезаны, какойто матрос взвалил меня к себе на плечи, принес в кубрик, опустил на застланную грубыми одеялами койку, и я сразу же лишился чувств.

Что за блаженство вновь открыть глаза при свете дня, вновь очутиться среди людей!

Кубрик оказался довольно просторным помещением, уставленным по стекам койками; на них сидели, покуривая, подвахтенные, кое-кто лежал и спал.

Погода стояла тихая, дул попутный ветерок, так что люк был открыт и сквозь него лился не только благословенный дневной свет, но время от времени, когда бриг кренило на борт, заглядывал даже пыльный луч солнца, слепя мне глаза и приводя в восторг.

Мало того: стоило мне шелохнуться, как один из матросов тотчас поднес мне какое-то целительное питье, приготовленное мистером Риаком, и велел лежать тихо, чтобы скорей поправиться.

— Кости целы, — сказал он, — а что съездили по голове — невелика беда.

И знаешь, — прибавил он, — это ведь я тебя угостил!

Здесь пролежал я долгие дни под строгим надзором, набираясь сил, а заодно приглядываясь к моим спутникам.

Матросы в большинстве своем грубый народ, я эти были такие же: оторванные от всего, что делает человека добрей и мягче, обреченные носиться вместе по бурной и жестокой стихии под началом не менее жестоких хозяев.

Одни из них в прошлом ходили на пиратских судах и видывали такое, о чем язык не повернется рассказать; другие сбежали из королевского флота Я жили с петлей на шее, отнюдь не делая из этого секрета; и все они, даже закадычные друзья, были готовы, как говорится, «чуть что — и в зубы».

Но и нескольких дней моего заточения в кубрике оказалось довольно, чтобы мне совестно стало вспоминать, какое суждение я вынес о них вначале, как презрительно смотрел на них на пирсе у переправы, словно это нечистые скоты.

Айди все подряд негодяями не бывают, у каждой среды есть свои пороки и свои достоинства, и моряки с «Завета» не являли собой исключения.

Да, они были неотесанны, вероятно, они были испорченны, но в них было и много хорошего.

Они были добры, когда давали себе труд вспомнить об этом, простодушны до крайности, даже в глазах неискушенного деревенского паренька вроде меня, и не лишены кое-каких представлений о честности.

Один из них, матрос лет сорока, часами просиживал на краешке моей койки и все рассказывал про жену и сына.

Он прежде рыбачил, но лишился своей лодки и вынужден был поступить на океанское судно.

Вот уже сколько лет прошло, а мне его никак не забыть.

Его жена — «совсем молоденькая, не мне чета», как он любил говорить, — не дождалась мужа домой. Никогда ему больше не затопить для нее очаг поутру, не смотреть за сынишкой, когда она прихворнет.

Да и многие из них, горемык, оказалось, шли в свой последний рейс: их приняло море и растерзала хищная рыба, а об усопших негоже говорить дурно.

Среди других добрых дел они отдали назад мои деньги, поделенные на всех, и хотя около третьей части недоставало, я все равно очень обрадовался и возлагал на эти деньги большие надежды, думая о стране, куда мы направлялись.

«Завет» шел в Каролину, но не подумайте, что для меня она стала бы только местом изгнания.

Правда, работорговля уже и тогда шла на убыль, а после мятежа американских колоний и образования Соединенных Штатов, разумеется, вовсе захирела, однако в дни моей юности белых людей еще продавали в рабство плантаторам, и именно такая судьба была уготована мне злодеем-дядюшкой.

Время от времени из кормовой рубки, где он и ночевал и нес свою службу, забегал юнга Рансом (от него я и услыхал впервые про эти страшные дела), то в немой муке растирая свои синяки и ушибы, то исступленно проклиная мистера Шуана за его зверство.

У меня сердце кровью обливалось, но матросы относились к старшему помощнику с большим уважением, говоря, что он «единственный стоящий моряк изо всех этих горлопанов и не так уж плох, когда протрезвится».

И точно; вот какую странность подметил я за первым и вторым помощниками: мистер Риак, трезвый, угрюм, резок и раздражителен, а мистер Шуан и мухи не обидит, если не напьется.

Я спрашивал про капитана, но мне сказали, что этого железного человека даже хмель не берет.

Я старался использовать хоть эти короткие минуты, чтобы сделать из убогого существа по имени Рансом что-то похожее на человека, верней сказать — на обыкновенного мальчика.

Однако по разуму его едва ли можно было назвать вполне человеком.

Он совершенно не помнил, что было до того, как он ушел в море; а про отца помнил только, что тот делал часы и держал в комнате скворца, который умел свистать

«Край мой северный»; все остальное начисто стерлось за эти годы, полные лишений и жестокости.

О суше у него были странные представления, основанные на матросских разговорах: что якобы там мальчишек отдают в особое рабство, именуемое ремеслом, и подмастерьев непрерывно порют и гноят в зловонных тюрьмах.

В каждом встречном горожанине он видел тайного вербовщика, в каждом третьем доме — притон, куда заманивают моряков, чтобы опоить их, а потом прирезать.

Сколько раз я рассказывал ему, как много видел добра от людей на этой суше, которая его так пугала, как сладко меня кормили, как заботливо обучали родители и друзья! После очередных побоев он в ответ горько плакал и божился, что удерет, а в обычном своем дурашливом настроении, особенно после стаканчика спиртного, выпитого в рубке, только поднимал меня на смех.

Спаивал мальчишку мистер Риак — да простится ему этот грех, — и, несомненно, из самых добрых побуждений; но, не говоря уж о том, как губителен был алкоголь для здоровья Рансома, до чего жалок был этот несчастный, забитый звереныш, когда, лопоча невесть что, он приплясывал на нетвердых ногах!

Кое-кто из матросов только скалил на это зубы, но не все: были и такие, что, припомнив, быть может, собственное детство или собственных ребятишек, чернели, словно туча, и одергивали его, чтобы не валял дурака и взялся за ум.

Мне же совестно было даже глаза поднять на беднягу. Он снится мне и поныне.

Все эти дни, надо сказать, курс «Завета» лежал против ветра, бриг кидало с одной встречной волны на другую, так что люк был почти все время задраен и кубрик освещался лишь фонарем, качавшимся на бимсе.

Работы хватало на всех: что ни час — то либо брать, либо отдавать рифы у парусов. Люди устали и вымотались, весь день то у одной койки, то у другой завязывались перебранки, а мне ведь ногой нельзя было ступить на палубу, так что легко вообразить, как опостылела мне такая жизнь и как я жаждал перемены.