— Боже мой, неужели ты жив?
— Жив, как видите, — сказал я.
— Только вас ли за то благодарить?
Он схватил воздух ртом, глубоко и прерывисто дыша.
— Синий пузырек… — выговорил он. — В поставце… синий.
Он задышал еще реже.
Я кинулся к шкафчику, и точно, там оказался синий лекарственный пузырек с бумажным ярлыком, на котором значилась доза. Я поспешно поднес дяде лекарство.
— Сердце, — сказал он, когда немного ожил. — Сердце у меня больное, Дэви. Я очень больной человек.
Я усадил дядю на стул и поглядел на него.
Вид у него был самый несчастный, и меня, признаться, разбирала жалость, но вместе с тем я был полон справедливого негодования. Один за другим, я выложил ему все вопросы, которым требовал дать объяснение. Зачем он лжет мне на каждом слове? Отчего боится меня отпустить? Отчего ему так не понравилось мое предположение, что они с моим отцом близнецы, не оттого ли, что оно верно?
Для чего он дал мне деньги, которые, я убежден, никоим образом мне не принадлежат? И отчего, наконец, он пытался меня прикончить?
Он молча выслушал все до конца; потом дрожащим голосом взмолился, чтобы я позволил ему лечь в постель.
— Утром я все расскажу, — говорил он. — Клянусь тебе жизнью…
Он был так слаб, что мне ничего другого не оставалось, как согласиться.
На всякий случай я запер его комнату и спрятал ключ в карман; а потом, возвратясь на кухню, развел такой жаркий огонь, какого этот очаг не видывал долгие годы, завернулся в плед, улегся на сундуках и заснул.
ГЛАВА V
Я УХОЖУ НА ПЕРЕПРАВУ «КУИНСФЕРРИ»
Дождь шел всю ночь, а наутро с северо-запада подул ледяной пронизывающий ветер, гоня рваные тучи.
И все-таки еще не выглянуло солнце и не погасли последи не звезды, как я сбегал к ручью и окунулся в глубоком бурливом бочажке.
Все тело у меня горело после такого купания; я вновь сел к пылающему очагу, подбросил в огонь поленьев и принялся основательно обдумывать свое положение.
Теперь уже не было сомнений, что дядя мне враг; не было сомнений, что я ежесекундно рискую жизнью, что он всеми правдами и неправдами будет добиваться своей погибели.
Но я был молод, полон задора и, как всякий деревенский юнец, был весьма высокого мнения в собственной смекалке.
Я пришел к его порогу почти совсем нищим, почти ребенком, и чем он встретил меня коварством и жестокостью; так поделом же ему будет, если я подчиню его себе и стану помыкать им, как пастух стадом баранов!
Так сидел я, поглаживая колено, и улыбался, щурясь на огонь: я уже видел мысленно, как выведываю один за другим все его секреты и становлюсь его господином и повелителем.
Болтают, что эссендинский колдун сделал зеркало, в котором всякий может прочесть свою судьбу; верно, не из раскаленных углей смастерил свое стекло, потому что сколько ни рисовалось мне видений и картин, не было среди них ни корабля, ни моряка в косматой шапке, ни дубинки, предназначенной для глупой моей головы, — словом, ни малейшего намека на те невзгоды, что готовы были вот-вот обрушиться на меня.
Наконец, положительно лопаясь от самодовольства, я поднялся наверх и выпустил своего узника.
Он учтиво наделал мне доброго утра, и я, посмеиваясь свысока, зависимо отвечал ему тем же.
Вскоре мы расположились завтракать, словно ровным счетом ничего не переменилось со вчерашнего дня.
— Итак, сэр? — язвительно начал я. — Неужели вам больше нечего мне сказать?
— И, не дождавшись внятного ответа, продолжал: — Мне кажется, пора нам понять друг друга.
Вы приняли меня за деревенского простачка, несмелого и тупого, как чурбан.
Я вас — за доброго человека, по крайней мере человека не хуже других.
Видно, мы оба ошиблись.
Какие у вас причины меня бояться, обманывать меня, покушаться на мою жизнь?..
Он забормотал было, что он большой забавник и задумал лишь невинную шутку, но при виде моей усмешки переменил тон и обещал, что как только мы позавтракаем, все мне объяснит.
По его лицу я видел, что он еще не придумал, как мне солгать, хоть и старается изо всех сил, — и, наверно, сказал бы ему это, но мне помешал стук в дверь.
Велев дяде сидеть на месте, я пошел отворить. На пороге стоял какой-то подросток в моряцкой робе.
Завидев меня, он немедленно принялся откалывать коленца матросской пляски — я тогда и не слыхивал о такой, а уж не видывал и подавно, — прищелкивая пальцами и ловко выбивая дробь ногами.
При всем том он весь посинел от холода, и было что-то очень жалкое в его лице, какая-то готовность не то рассмеяться, не то заплакать, которая совсем не вязалась с его лихими ухватками.
— Как живем, друг? — осипшим голосом сказал он.
Я с достоинством спросил, что ему угодно.
— А чтоб мне угождали! — ответил он и пропел: Вот, что мило мне при светлой луне Весеннею порой.
— Извини мою неучтивость, — сказал я, — но раз не за делом пришел, то и делать тебе здесь нечего.
— Постой, браток! — крикнул он.
— Ты что, шуток не понимаешь? Или хочешь, чтобы мне всыпали?
Я принес, мистеру Бэлфуру письмо от старикана Хози-ози.
— Он показал мне письмо и прибавил: — А еще, друг, я помираю с голоду.
— Ладно, — сказал я. — Зайди в дом. Пускай хоть сам попощусь, а для тебя кусок найдется.
Я привел его в кухню, усадил на свое место, и бедняга с жадностью накинулся на остатки завтрака, поминутно подмигивая мне и не переставая гримасничать: видно, в простоте душевной, он воображал, что так и положено держаться настоящему мужчине.
Дядя тем временем пробежал глазами письмо и погрузился в задумчивость. Внезапно, с необычайной живостью, он вскочил и потянул меня в дальний конец кухни.