— Ну вот и вы.
Я тут поразмыслил и считаю, что раскусил вас как следует.
Понимаешь?
Это первый случай, чтобы у меня в церкви кто-нибудь разревелся.
Он соскочил со стола и, тряхнув Швейка за плечо, крикнул, стоя под большим мрачным образом Франциска Салеского:
— Признайся, подлец, что ревел ты только так, для смеха!
Франциск Салеский вопросительно глядел на Швейка.
А с другой стороны на Швейка с изумлением взирал какой-то великомученик. В зад ему кто-то вонзил зубья пилы, и какие-то неизвестные римские солдаты усердно распиливали его.
На лице мученика не отражалось ни страдания, ни удовольствия, ни сияния мученичества.
Его лицо выражало только удивление, как будто он хотел сказать:
«Как это я, собственно, дошел до жизни такой и что вы, господа, со мною делаете?»
— Так точно, господин фельдкурат, — сказал Швейк серьезно, все ставя на карту, — исповедуюсь всемогущему богу и вам, достойный отец, я должен признаться, что ревел правда только так, для смеху.
Я видел, что вам недостает только кающегося грешника, к которому вы тщетно взывали.
Ей-богу, я хотел доставить вам радость, чтобы вы не разуверились в людях. Да и сам я хотел поразвлечься, чтобы повеселело на душе.
Фельдкурат пытливо посмотрел на простодушную физиономию Швейка.
Солнечный луч заиграл на мрачной иконе Франциска Салеского и согрел удивленного мученика на противоположной стене.
— Вы мне начинаете нравиться, — сказал фельдкурат, снова садясь на стол.
— Какого полка? — спросил он, икая.
— Осмелюсь доложить, господин фельдкурат, что принадлежу и не принадлежу к Девяносто первому полку и вообще не знаю, что со мною происходит.
— А за что вы здесь сидите? — спросил фельдкурат, не переставая икать.
Из часовни доносились звуки фисгармонии, заменявшей орган.
Музыкант-учитель, которого посадили за дезертирство, изливал свою душу в самых тоскливых церковных мелодиях.
Звуки эти сливались с икотой фельдкурата в какой-то неведомой доселе дорической гамме.
— Осмелюсь доложить, господин фельдкурат, я, по правде сказать, не знаю, за что тут сижу. Но я не жалуюсь.
Мне просто не везет.
Я стараюсь как получше, а выходит так, что хуже не придумаешь, вроде как у того мученика на иконе.
Фельдкурат посмотрел на икону, улыбнулся и сказал:
— Ей-богу, вы мне нравитесь!
Придется порасспросить о вас у следователя. Ну а больше болтать с вами я не буду.
Скорее бы отделаться от этой святой мессы!
Kehrt euch!
Abtreten!
Вернувшись в родную семью голоштанников, стоявших у амвона, Швейк на вопросы, чего, мол, фельдкурат от него хотел, ответил очень сухо и коротко:
— В стельку пьян.
За следующим номером программы — святой мессой — публика следила с напряженным вниманием и нескрываемой симпатией.
Один из арестантов даже побился об заклад, что фельдкурат уронит чашу с дарами.
Он поставил весь свой паек хлеба против двух оплеух — и выиграл.
Нельзя сказать, чтобы чувство, которое наполняло в часовне души тех, кто созерцал исполняемые фельдкуратом обряды, было мистицизмом верующих или набожностью рьяных католиков. Скорее, оно напоминало то чувство, какое рождается в театре, когда мы не знаем содержания пьесы, а действие все больше запутывается и мы с нетерпением ждем развязки.
Все были захвачены представлением, которое давал фельдкурат у алтаря.
Арестанты не спускали глаз с ризы, надетой наизнанку: все с воодушевлением следили за спектаклем, разыгрываемым у алтаря, испытывая при этом эстетическое наслаждение.
Рыжий министрант, дезертир из духовных, специалист по мелким кражам в Двадцать восьмом полку, честно старался восстановить по памяти весь ход действия, технику и текст святой мессы.
Он был для фельдкурата одновременно и министрантом и суфлером, что не мешало святому отцу с необыкновенной легкостью переставлять целые фразы. Вместо обычной мессы фельдкурат раскрыл в требнике рождественскую мессу и начал служить ее, к вящему удовольствию публики.
Он не обладал ни голосом, ни слухом, и под сводами церкви раздавались визг и рев, словно в свином хлеву.
— Ну и нализался сегодня, нечего сказать, — с огромным удовлетворением отметили перед алтарем.
— Здорово его развезло!
Наверное, опять где-нибудь у девок напился.
Пожалуй, уже в третий раз у алтаря звучало пение фельдкурата
«Ite, missa est», напоминавшее воинственный клич индейцев, от которого дребезжали стекла.
Затем фельдкурат еще раз заглянул в чашу — проверить, не осталось ли там еще хоть капли вина, поморщился и обратился к слушателям:
— Ну а теперь, подлецы, можете идти домой.