Или это игра расстроенного воображения, и ему просто показалось, что злобное выражение сменило радостную улыбку на лице портрета?
Ведь не могут же меняться краски на полотне!
Какой вздор!
Надо будет как-нибудь рассказать Бэзилу -- это его изрядно позабавит!
Однако как живо помнится все!
Сначала в полумраке, потом в ярком свете утра он увидел ее, эту черту жестокости, искривившую рот.
И сейчас он чуть не со страхом ждал той минуты, когда лакей уйдет из комнаты.
Он знал, что, оставшись один, не выдержит, непременно примется снова рассматривать портрет.
И боялся узнать правду.
Когда лакей, подав кофе и папиросы, шагнул к двери, Дориану страстно захотелось остановить его.
И не успела еще дверь захлопнуться, как он вернул Виктора.
Лакей стоял, ожидая приказаний.
Дориан с минуту смотрел на него молча.
-- Кто бы ни пришел, меня нет дома, Виктор, -- сказал он наконец со вздохом.
Лакей поклонился и вышел.
Тогда Дориан встал изза стола, закурил папиросу и растянулся на кушетке против экрана, скрывавшего портрет.
Экран был старинный, из позолоченной испанской кожи с тисненым, пестро раскрашенным узором в стиле Людовика Четырнадцатого.
Дориан пристально всматривался в него, спрашивая себя, доводилось ли этому экрану когда-нибудь прежде скрывать тайну человеческой жизни.
Что же -- отодвинуть его?
А не лучше ли оставить на месте?
Зачем узнавать?
Будет ужасно, если все окажется правдой.
А если нет, -- так незачем и беспокоиться.
Ну а если по роковой случайности чей-либо посторонний глаз заглянет за этот экран и увидит страшную перемену?
Как быть, если Бэзил Холлуорд придет и захочет взглянуть на свою работу?
А Бэзил непременно захочет...
Нет, портрет во что бы то ни стало надо рассмотреть еще раз -- и немедленно.
Нет ничего тягостнее мучительной неизвестности.
Дориан встал и запер на ключ обе двери.
Он хотел, по крайней мере, быть один, когда увидит свой позор!
Он отодвинул в сторону экран и стоял теперь лицом к лицу с самим собой.
Да, сомнений быть не могло: портрет изменился.
Позднее Дориан частои всякий раз с немалым удивлением -- вспоминал, что в первые минуты он смотрел на портрет с почти объективным интересом.
Казалось невероятным, что такая перемена может произойти, -- а между тем она была налицо.
Неужели же есть какое-то непостижимое сродство между его душой и химическими атомами, образующими на полотне формы и краски?
Возможно ли, что эти атомы отражают на полотне все движения души, делают ее сны явью?
Или тут кроется иная, еще более страшная причина?
Задрожав при этой мысли, Дориан отошел и снова лег на кушетку. Отсюда он с ужасом, не отрываясь, смотрел на портрет.
Утешало его только сознание, что коечему портрет уже научил его.
Он помог ему понять, как несправедлив, как жесток он был к Сибиле Вэйн.
Исправить это еще не поздно.
Сибила станет его женой.
Его эгоистичная и, быть может, надуманная любовь под ее влиянием преобразится в чувство более благородное, и портрет, написанный Бэзилом, всегда будет указывать ему путь в жизни, руководить им, как одними руководит добродетель, другими -- совесть и всеми людьми -- страх перед богом.
В жизни существуют наркотики против угрызений совести, средства, усыпляющие нравственное чутье.
Но здесь перед его глазами -- видимый символ разложения, наглядные последствия греха.
И всегда будет перед ним это доказательство, что человек способен погубить собственную душу.
Пробило три часа, четыре. Прошло еще полчаса, а Дориан не двигался с места.
Он пытался собрать воедино алые нити жизни, соткать из них какой-то узор, отыскать свой путь в багровом лабиринте страстей, где он блуждал.
Он не знал, что думать, что делать.
Наконец он подошел к столу и стал писать пылкое письмо любимой девушке, в котором молил о прощении и называл себя безумцем.