Генри Джеймс Во весь экран Послы (1903)

Приостановить аудио

Впрочем, перескакивая с одного на другое в бурном потоке мыслей, он все же несколько сомневался, так ли она хороша, какой ее объявил Вулет; а поскольку теперь, видя ее вновь, он неизбежно попал бы под власть Вулета, дал волю воображению, куда лавиной хлынули и другие мнения.

Но целых пять минут, не меньше, ему казалось, что последнее слово в этом вопросе принадлежит Вулету — Вулету, представительницей которого была такая девушка, как Мэмми.

Вулет посылал ее в мир своим тайным агентом, Вулет с гордостью ее предъявлял; с уверенностью на нее ставил; и был неколебимо убежден, что нет таких требований, каким она бы не удовлетворила, и таких вопросов, на которые бы не ответила.

И прекрасно, сказал себе Стрезер, легко соскальзывая в иное расположение духа. Почему бы некоему сообществу не быть представленным юной леди двадцати двух лет? Мэмми превосходно справлялась со своей ролью, словно играла ее всю жизнь, и выглядела, говорила, одевалась, выдерживая до конца.

Интересно, думал Стрезер, не собьется ли она в ярком свете Парижа — холодном, павильонном, выигрышном, но и предательском — не обнаружит ли, что сознает всю подоплеку, но уже в следующую минуту с удовлетворением отметил, что в кладовых сознания юной леди пусто, и само оно грешит скорее простоватостью, чем сложностью, а, стало быть, тому, кто желал Мэмми добра, нужно не брать из них, а по возможности их наполнять.

Мэмми была очень прямая, в меру высокая блодинка, с чуть-чуть излишне бледной кожей, зато с милой, сияющей всем и каждому, дружелюбной улыбкой, подтверждающей веселый нрав.

Она как бы все время, где бы ни находилась, «принимала» от имени Вулета; в ее манере держаться, тоне, движениях, прелестных голубых глазах, прелестных безукоризненной формы зубах и маленьком — даже чересчур маленьком — носике было что-то такое, из-за чего воображение Стрезера немедленно поместило ее в проем между окнами теплой, ярко освещенной, звенящей множеством голосов залы, в тот конец, куда подводили «представляться» гостей.

Они — эти гости — прибыли с поздравлениями, и Стрезер закончил начатую в воображении картину в том же ключе: Мэмми была счастливой новобрачной, сразу после венчания и в преддверии свадебного путешествия.

Уже не дева, но и в браке считанные часы.

Она была в своей блистательной, триумфальной, праздничной поре.

И дай Бог, чтобы пора эта длилась для Мэмми долго!

Все это радовало Стрезера, радовало за Чэда, проявлявшего бездну внимания к гостям и, мало того, позаботившегося захватить себе в помощь своего слугу. На обеих дам было приятно смотреть, а с Мэмми, надо полагать, еще и приятно показаться на людях.

Пожалуй, появись Чэд с ней об руку, она вполне сошла бы за его молодую жену в медовый месяц. Но это было его дело или, возможно, ее, хотя от нее тут мало что зависело.

Стрезеру вспомнилось, каким он увидел Чэда, когда тот вместе с Жанной де Вионе шел к нему в саду Глориани, и какая фантазия пришла ему тогда в голову — фантазия, теперь уже смутная, густо затененная многими другими, — и это воспоминание внесло тревожную ноту, единственную за все минуты встречи.

Стрезер часто, сам того не желая, возвращался к мысли, не был ли Чэд для Жанны предмет ом тихого, сокровенного чувства.

Сама судьба диктовала, что малютка должна быть втайне влюблена; и убеждение в том, что это так, теперь мелькнуло вновь, хотя он вовсе не хотел об этом думать; в и без того сложной обстановке это еще больше бы все осложнило; с другой стороны, было что-то в Мэмми — во всяком случае, так ему казалось, — что-то, придававшее ей значение, придававшее силу и целенаправленность символа противоборства.

Речь, конечно, шла не о крошке Жанне — что она могла? — тем не менее с того момента, когда миссис Покок подхватила юбки, ступая на перрон, поправила громадные банты на шляпке и перекинула через плечо ремешок своей сафьяновой с золотом дорожной сумки — с этого момента у крошки Жанны появилась конкурентка.

Только когда Стрезер очутился с Джимом в наемном экипаже, впечатления от встречи буквально столпились у него в голове, вызывая странное чувство длительного пребывания вдали от тех, с кем прожил многие годы.

То, что они прибыли сейчас сюда, словно возвращало Стрезера им, чтобы вновь обрести, и забавная поспешность, с которой Джим выражал свое отношение к Парижу, отодвинуло его собственное приобщение к великому городу в далекое прошлое.

Может быть, кого-то и не устраивало происходившее между ними, но, что касается Джима, он, со своей стороны, был этим вполне доволен, и его ежесекундные откровения — искренние, хотя и чрезмерные — выражавшие, чем было для него путешествие в Европу, доставляли Стрезеру бездну удовольствия.

— Ну скажу я вам! Это, знаете ли, в моем вкусе! А ведь если бы не вы!.. — то и дело вырывалось у Джима при виде нарядных парижских улиц, разжигавших его здоровый аппетит, и, ткнув пальцем, хлопнув ладонью по колену, он завершал словами:

«А вы-то, вы-то… все-таки оказались докой!» — в которые вкладывал богатое содержание.

Стрезер понимал, что Джиму хочется воздать ему должное, но, занятый своими мыслями, не спешил принять эти дары.

В данный момент нашего друга интересовало совсем иное: как Сара Покок, в пределах отпущенных ей возможностей, оценила своего брата, успевшего, кстати, пока они рассаживались по разным экипажам, послать Стрезеру выразительный взгляд, в котором тот многое прочел.

Как бы сестра ни оценила брата, суждение Чэда о своей сестре, ее муже и золовке было, мягко говоря, весьма и весьма проницательным.

Стрезер тотчас ощутил эту проницательность, хотя то, что он выразил ответным взглядом, носило, откровенно говоря, неопределенный характер.

С обменом мнений, право, можно было подождать: все зависело от того, какое впечатление произвел сам Чэд.

На вокзале, где времени было вполне достаточно, ни Сара, ни Мэмми, во всяком случае, своего мнения никак не выказали, и, в возмещение их молчания, наш друг рассчитывал на откровенность Джима — теперь, когда они остались вдвоем.

Беззвучный сигнал, посланный Чэдом, не давал ему покоя: ирония молодого человека в отношении к собственным родственникам, которую он разделял, ирония, выраженная под самым их носом и, скажем прямо, за их счет, вновь ясно показала Стрезеру, на сколько ступеней он поднялся; но каким бы огромным ни казалось ему их число, последнюю ступень он сейчас одолел одним махом.

У него и прежде бывали минуты раздумий — уж не переменялся ли он сам, и даже больше Чэда?

Только то, что явно красило Чэда, в его случае… да, нужное слово, чтобы определить процесс, который, пусть в меньшей мере, но, несомненно, произошел и в нем, он не находил.

Но сначала предстояло еще разобраться, что с этим делать.

Что же касается их тайного переглядывания с Чэдом, ничего тут не было такого — не более, чем в том, как Чэд хлопотал вокруг трех путешественников.

Чэд сейчас нравился Стрезеру как никогда прежде; он не переставал любоваться его обхождением со своими родственниками, как любовался бы совершенным произведением искусства, легким и приятным — он любовался до такой степени, что начал сомневаться, стоят ли они того; но, поразмыслив, одобрил усилия Чэда до такой степени, что вряд ли счел бы за чудо, если бы еще в багажном отделении в ожидании чемоданов Сара Покок, коснувшись его рукава, отвела бы его в сторону и шепнула:

— Да, вы правы. Мы, то есть матушка и я, не поняли, что вы имели в виду. Но вот теперь я вижу.

Чэд великолепен! Чего еще можно желать?

Если так обстоят дела!..

После чего им оставалось, как говорится, заключить друг друга в объятия и работать сообща.

Ах, много ли они, в создавшихся обстоятельствах, при всем командирском блеске ума Сары Покок — правда, касавшемся только общих вещей и не слишком приметливом, — сообща наработали бы?

Стрезер понимал, что слишком многого хочет, и объяснял это своей нервозностью: нельзя же требовать от людей, чтобы они всё подметили и всё обсудили за четверть часа.

Пожалуй — даже наверняка, — он придавал чрезмерно большое значение обаянию Чэда.

Тем не менее, когда по истечении пяти минут, что они ехали в одном экипаже с Джимом, тот ничего не сказал — то есть ничего о том, о чем жаждал услышать Стрезер, зато сказал много другого, — наш друг внезапно вновь ополчился на Пококов: нет, они либо глупы, либо упрямы!

Скорее всего, первое: оборотная сторона командирского блеска.

Да они, конечно, не преминут командовать и будут блистать; они извлекут все лучшее из того, что им предоставит Париж, и тем не менее по части наблюдений у них ничего не получится; это выше их возможностей; им просто не понять.

В таком случае, какой прок от их приезда — если им даже настолько не хватает ума — разве что он сам заблуждается и видит вещи в ложном свете?

Может быть, он сам — в том, что касается совершенств Чэда, — нафантазировал и отклонился от истины?

Может быть, живет в придуманном мире, развратно-роскошном мире своей мечты и потому раздражается и досадует — в частности, из-за молчания Джима, — что боится за воздушные замки, которые рухнут, соприкоснувшись с действительностью?

Может быть, Пококи затем и прибыли сюда, чтобы содействовать его отрезвлению? Не в том ли их миссия, чтобы, понаблюдав за Чэдом, разбить в пух и прах результаты его, Стрезера, наблюдений и поставить мальчику простые условия, при которых честные стороны сумеют договориться?

Короче, не для того ли они прибыли сюда, чтобы проявить благоразумие там, где Стрезер и сам считал, что ведет себя глупо.

Мысленным взглядом он окинул такую возможность, и она надолго не задержала его внимания, но навела на мысль, что в данном случае предпочтительнее делать глупости вместе с Марией Гостри и Крошкой Билхемом, с мадам де Вионе и малюткой Жанной, с Ламбером Стрезером, наконец, и в довершение всего, с самим Чэдом Ньюсемом.