Все это копилось и копилось, дойдя до критической точки: резервуар наполнился до краев, прежде чем сам он успел это заметить, и легкого толчка со стороны собеседника оказалось достаточно, чтобы воды излились наружу.
Есть в жизни вещи, которые должны случаться вовремя.
Если они не случаются вовремя, они утрачены навсегда.
Сознание утраты — вот что ошеломило нашего друга, настигнув его долгим медленным приливом.
— Нет, вам еще не поздно ни с какой стороны; вам не грозит, как я посмотрю, что ваш поезд уйдет без вас; а во всем остальном люди, разумеется, — если часы их судьбы тикают так же громко, как, слышится, здесь — достаточно остро чувствуют быстротечность времени.
Но все равно — не забывайте, что вы молоды, блаженно молоды. Радуйтесь вашей молодости, живите по ее велениям.
Живите в полную силу — нельзя жить иначе.
Совершенно не важно, чем вы, в частности, заняты, пока вы живете полной жизнью.
А если этого нет, то и ничего нет.
Этот дом, эти впечатления — в ваших глазах, быть может, чересчур незначительные, чтобы взбудоражить человека, — как и все мои впечатления от Чэда и тех, кого я у него встретил, показали мне многое заново, заронили мне эту мысль в голову.
Теперь я увидел.
Я жил неполной жизнью, — а теперь уже стар, слишком стар, чтобы пользоваться тем, что вижу.
О, я, по крайней мере, вижу, и вижу много больше, чем вы полагаете, а я могу выразить.
Но слишком поздно.
Словно поезд честно ждал меня на станции, а я и понятия не имел, что он меня ждет.
И теперь я слышу слабые, затухающие гудки, доносящиеся с линии на много миль впереди.
Что потеряно — потеряно, не заблуждайтесь на этот счет.
Эта штука — я имею в виду жизнь — для меня иною, без сомнения, быть не могла, потому что жизнь, в лучшем случае, изложница, для одних рифленая и тисненая, с украшающими ее выпуклостями, для других гладкая и до ужаса примитивная, — изложница, куда беспомощной студенистой массой вливают наше сознание, а уж потом каждый «принимает форму», как сказал великий повар, и по возможности ее сохраняет: словом, каждый живет как умеет.
И все же человеку свойственно тешить себя иллюзией свободы. Не берите с меня пример: живите, помня об этой иллюзии.
Я в свое время был то ли слишком глуп, то ли слишком умен, — не знаю, что именно, — чтобы ею жить.
Теперь я спохватился, теперь я каюсь, кляну себя за это заблуждение, а голос раскаяния взывает к снисхождению. Но это ничего не меняет. Послушайте меня: не упускайте времени, пока оно ваше.
Лучшее время — время, которое вы еще не упустили.
У вас еще тьма времени, и это главное. Вы, как я уже сказал, сейчас в счастливой, в завидной поре; вы, черт возьми, так еще молоды… Не провороньте же все по глупости.
Нет, я не считаю вас глупцом — иначе не стал бы так говорить с вами.
Делайте все, чего просит душа, не повторяйте моих ошибок.
Потому что моя жизнь была ошибкой.
Живите!
Так медленно, дружески, с длинными паузами и многоточиями отводил душу Стрезер, с каждым словом все больше и сильнее приковывая к своей исповеди внимание Крошки Билхема.
В итоге молодой человек обрел невероятно серьезный вид, что вовсе не входило в намерения говорящего, который, напротив, желал как-то развлечь своего слушателя.
Увидев, какое воздействие произвели его речи, Стрезер, словно желая кончить на должной ноте, шутливо сказал:
— Вот я и возьму вас под свое наблюдение! — и похлопал его по колену.
— Не уверен, что в вашем возрасте мне захочется быть во многом иным, чем вы.
— Приготовьтесь, пока еще не вошли в него, быть интереснее, чем я, — сказал Стрезер.
Крошка Билхем призадумался, но в конце концов расплылся в улыбке.
— Вы человек очень интересный — для меня.
— Impayable! Как вы любите говорить.
А каков я для себя?
С этими словами Стрезер поднялся; его внимание заняла происходившая в середине сада встреча хозяина дома с той дамой, ради которой его покинула мадам де Вионе.
Слова, какими эта дама, видимо, только что расставшаяся со своей свитой, приветствовала спешившего к ней Глориани, не долетали до слуха нашего друга, но, казалось, отобразились на ее неординарном умном лице.
Она, несомненно, была женщиной живого и утонченного ума, но и Глориани был ей под стать, и нашему другу нравился — особенно из-за скрытой, без сомнения, надменности герцогини — добродушный юмор, с которым великий художник утверждал равенство душевных ресурсов.
Принадлежат ли они, эти двое, к высшим сферам? И в какой мере он сам, наблюдая за ними, и тем самым в данный момент с ними связанный, туда входит?
К тому же в высших этих сферах таилось что-то тигриное; во всяком случае, в благоуханной атмосфере сада через лужайку пахнуло дыханием джунглей.
Все же из этих двоих наибольшее чувство восхищения, чувство зависти вызывал у него лощеный тигр, столь щедро одаренный природой.
Все эта нелепицы — порождения смятенных чувств, плоды самовнушения, созревшие в мгновение ока, отразились в адресованных Крошке Билхему словах:
— Кажется, я знаю — раз уж мы заговорили об этом, — на кого мне хотелось бы быть похожим.
И Крошка Билхем, проследив за его взглядом, ответил с несколько наигранным удивлением:
— На Глориани?
Однако наш друг уже колебался — правда, не по причине сомнения, промелькнувшего в реплике собеседника, которая заключала в себе тьму критических возможностей.
Его взгляд как раз отметил в насыщенной и без того картине кое-что и кое-кого еще; добавилось новое впечатление.
В поле зрения внезапно появилась молоденькая девушка в белом платье и в белой, скупо украшенной перьями шляпе, и тотчас стало ясно: она направляется к ним.