— Это дочь! — воскликнул наш друг, едва завидев мисс Гостри, и, поскольку она медлила с ответом, у него создалось впечатление, что она постепенно проникается этой истиной.
Ее молчание, однако, пожалуй, объяснялось иначе: речь шла об истине, которая разлилась таким потоком, что вовсе не требовалось преподносить ее по капле. Дело в том, что ces dames оказались особами, о которых — как выяснилось, когда они встретились лицом к лицу, — она могла с самого начала почти все ему поведать.
Так оно и случилось бы само собой, если бы он не побоялся из предосторожности назвать их имя.
Трудно было найти лучший пример — в чем она с большим удовольствием не преминула его упрекнуть — того, как, желая справиться со своими делами собственными силами, он громоздил предосторожности и в итоге только впустую тратил время.
Она и мать этой милой малютки были ни более ни менее как старыми школьными подругами — подругами, не встречавшимися много лет, но теперь благодаря случаю, который их свел, мгновенно возобновившими былое знакомство.
Мисс Гостри тут же дала понять, каким облегчением для нее было больше не блуждать в потемках; она не привыкла долго блуждать в потемках и вообще, как он, надо думать, успел заметить, обретала необходимые сведения достаточно быстро.
Теперь, имея на руках то, что есть, она не будет теряться в тщетных догадках.
— Она собирается навестить меня — явно ради вас, — продолжала мисс Гостри. — Мне ее визит ни к чему: я знаю, кто чем дышит.
Можно запретить человеку тщетно теряться в догадках, но Стрезер, по обыкновению, продолжал витать в облаках.
— То есть вы хотите сказать, что знаете, чем она дышит.
— Я хочу сказать, — отвечала мисс Гостри, помолчав, — что, если она придет, меня — поскольку я уже оправилась от потрясения — не будет дома.
Стрезер был совершенно сбит с толку.
— Вы называете… вашу встречу… потрясением? — вымолвил он наконец.
Она выказала редкую в ее случае нетерпимость.
— Да, называю. Это было неожиданностью, переживанием.
Не цепляйтесь к каждому слову.
Что же до ces dames, то я умываю руки.
У бедняги Стрезера вытянулось лицо:
— Она невозможна?..
— О нет. Она в сто раз обаятельнее, чем была.
— Так в чем же дело?
Мисс Гостри задумалась, не зная, как лучше это выразить.
— Ну, стало быть, во мне. Я невозможна… Это невозможно.
Вообще невозможно.
Он уставил на нее долгий взгляд.
— Кажется, я понял, куда вы клоните.
Все возможно.
— Глаза их встретились, и лишь через секунду-другую оба отвели взгляд в сторону, тогда он спросил: — Речь идет об этой прелестной малютке?
— И когда она на это ничего не сказала, добавил: — Почему все-таки вы решили ее не принимать?
Ответ, прозвучавший немедленно, был ясен:
— Потому что хочу быть в стороне.
Это его испугало.
— Вы намерены отказаться от меня как раз сейчас? — почти взмолился он.
— Нет, я намерена от нее отказаться.
Она хочет, чтобы я помогла ей сладить с вами.
А я этого делать не стану.
— Вы лишь будете помогать мне сладить с ней.
Ну, раз так…
Большая часть гостей, прибывшая ранее, перешла, в предвкушении чая, в дом, и сад был теперь почти в полном распоряжении наших друзей.
Тени удлинились, последняя трель птиц, населявших этот благородный, промежуточный — ни город, ни сельская местность — квартал, звучала с высоких деревьев окрестных садов, опоясывавших старый монастырь и старые hotels; казалось, будто они намеренно дожидались минуты, когда очарование этого неповторимого места обнаружится во всей своей полноте.
Стрезера не покидало давешнее впечатление, будто произошло нечто, их обоих «захватившее», обострившее в них восприимчивость; но несколько позже в тот вечер у него невольно возник вопрос — что, собственно, произошло? — не мог же он, в конце концов, не сознавать, что для джентльмена, впервые попавшего в «высокие» сферы, в мир посланников и герцогинь, перечень «событий» выглядел крайне скудно.
Впрочем, ему, как мы знаем, вовсе не было внове, что опыт, обретенный человеком, — во всяком случае таким, как он — несравненно шире того, что с ним приключается; а потому, хотя сидение на садовой скамье возле мисс Гостри, внимание к ее рассказам о мадам де Вионе вряд ли можно было отнести к замечательным приключениям, вечерний час, прелестный вид, ощущение сиюминутного, недавнего, возможного — вместе с самим рассказом мисс Гостри, каждая нота которого отдавалась в сердце ее слушателя, — лишь сильнее овевали эта мгновения дыханием прошлого.
Прошлым прежде всего звучало то, что двадцать три года назад в Женеве мать Жанны была соученицей и задушевной подругой Марии Гостри; с тех пор — правда, от случая к случаю и к тому же с длительными, в особенности в последнее время, перерывами — они нет-нет да сталкивались.
Обе дамы успели прибавить себе по двадцать три года, и теперь мадам де Вионе — хотя замуж она вышла прямо со школьной скамьи — не могло быть меньше тридцати восьми.
Стало быть, она была на десять лет старше Чэда, даром что, на взгляд Стрезера, на десять лет старше, чем выглядела; все равно, моложе никакая теща быть не могла.
Она, несомненно, будет самой очаровательной тещей на свете! Разве только из-за какого-нибудь скрытого изъяна, наличие которого пока не было оснований предполагать, оказалась бы недостойной своего положения.
Впрочем, не существовало, насколько помнилось Марии Гостри, такого положения, в котором мадам де Вионе не оставалась бы очаровательной, и это несмотря на клеймо неудачницы в брачных узах, где неудача сказывается особенно ясно.
В ее случае неудачный брак ни о чем не говорил — да и когда, если на то пошло, неудачный брак о чем-то говорил! — потому что месье де Вионе был попросту скотина.
Она уже много лет жила с ним врозь — неприятное, разумеется, для женщины положение; однако, по впечатлению мисс Гостри, умела и в этом положении держаться превосходно, лучше некуда, лучше даже, чем если бы ставила себе целью доказать миру, как она мила.
Она была так мила, что ни у кого не находилось о ней дурного слова, меж тем как мнение о ее муже было, к счастью, совсем обратное.