Стрезер замялся:
— Зато честно по отношению к твоей матушке.
— О, так вы ее боитесь?
— Едва ли меньше или, пожалуй, даже больше.
И эта дама против твоего возвращения вопреки твоим интересам? — продолжал Стрезер.
— Не совсем. К тому же здесь она их очень блюдет.
— Интересно, в чем она — здесь — их себе представляет?
— В хороших отношениях.
— И каковы же эти хорошие отношения? — Вот в этом вам и предстоит разобраться, как только вы, о чем я вас умоляю, посетите ее дом.
Стрезер устремил на него грустный взгляд, который, без сомнения, вряд ли был вызван лишь перспективой еще в чем-то «разобраться».
— Так насколько они хороши?
— О, невыразимо хороши.
Стрезер вновь осекся, однако ненадолго.
Пусть так, превосходно: теперь он может всем рискнуть!
— Прости, но мне все-таки нужно — я уже пытался объяснить, — нужно знать, на каком я свете.
Она что, из разряда дурных женщин?
— Дурных? — повторил Чэд, однако голос не выдавал негодования.
— Это подразумевается?
— При столь хороших отношениях… — Стрезер почувствовал себя неловко: в горле застрял глупый смешок. До чего неприятно, что он вынужден говорить так.
О чем, собственно, они толкуют?
Стрезер отвел от Чэда взгляд и посмотрел вокруг.
Что-то в глубине души возвращало его назад, но он не знал, как повернуть разговор.
Те два-три хода, которые пришли на ум, а в особенности один из них, даже если отбросить щепетильность, были чересчур безобразны.
Тем не менее он все же нашелся наконец: — Скажи, в ее жизни все безупречно?
И тут же, произнеся эти слова, ужаснулся их высокопарности, их педантизму; ужаснулся настолько, что почувствовал благодарность к Чэду: он сумел их правильно воспринять.
Ответ молодого человека коснулся самой сути и прозвучал достаточно учтиво:
— Абсолютно безупречно.
Ее жизнь прекрасна!
Allez donc voir!
Эти заключительные фразы, при всей их доверительности и непринужденности, были сказаны так непререкаемо, что Стрезер даже не нашел нужных слов, чтобы выразить согласие. На этом наши друзья расстались, договорившись прежде, что Чэд зайдет за Стрезером без четверти пять.
Часть 6
XIII
Примерно в половине шестого, когда оба джентльмена просидели в гостиной мадам де Вионе не более десяти минут, Чэд, бросив взгляд на часы, а затем на хозяйку дома, сказал добродушно-веселым голосом:
— У меня деловая встреча, но вы, не сомневаюсь, не станете мне пенять, если я оставлю своего друга на ваше попечение.
Вам будет с ним необычайно интересно. Что же касается мадам де Вионе, — обратился он к Стрезеру, — то не тревожьтесь.
Смею заверить, с нею вы будете чувствовать себя вполне свободно.
И он оставил их вдвоем, предоставляя краснеть или не краснеть, как уж они сумеют, от подобных ручательств, и в первые несколько мгновений Стрезер вовсе не был уверен, что мадам де Вионе удалось избежать смущения.
Сам он, к своему удивлению, смущения не испытывал; правда, к этому времени он уже мнил себя прожженным парижанином.
Принимавшая его в своей гостиной дама занимала бельэтаж на рю де Бельшас в старинном доме, куда попадали, миновав старинный чистый двор.
Двор этот представлял собою большую неогороженную площадку, проходя которой наш друг открыл для себя прелесть в привычке к уединению, покой вынужденных пауз, достоинство дистанций и поступков; дом, каким он представился его смятенным чувствам, был строением в высоком, но уютном стиле былых времен, и старый Париж, который он повсюду искал — то живо радуясь ему, то еще сильнее печалясь его отсутствию, — заявлял о себе неистребимым блеском широких навощенных лестниц и boiseries, медальонами, лепными украшениями, зеркалами, свободными пространствами в дымчато-белой гостиной, куда его провели.
Мадам де Вионе он с самого начала воспринял как бы в нерушимом единстве с принадлежавшими ей вещами, которых, как в домах с безупречным вкусом, здесь было немного, и все — наследственные, любовно хранимые, изысканные.
И когда, некоторое время спустя, отведя глаза от хозяйки, вступившей в непринужденную беседу с Чэдом — нет-нет, не о нем, а о людях, ему незнакомых, но так, будто он их знал, — он поймал себя на мысли, что в том фоне, на котором она выступает, есть что-то от славы и расцвета Первой империи, от ореола Наполеона, от сияния великой легенды — отблески, все еще лежащие на креслах времен консульства с их отчеканенными на бронзе мифологическими сюжетами и головами сфинксов, на потускневших атласных занавесках с прошивками из матовых шелков.
Сама гостиная относилась к более далеким временам, — что Стрезер сразу уловил, — и, подобно старому Парижу, так или иначе все еще с ними перекликалась; однако послереволюционный период, мир, который Стрезер смутно представлял себе как мир Шатобриана, мадам де Сталь и раннего Ламартина, оставил тут свой след в виде арф массивных ваз и светильников — след, отпечатавшийся на разномастных безделках, украшениях и реликвиях.
Стрезеру еще ни разу, насколько помнилось, не случалось видеть столь внушительной коллекции семейных реликвий, свидетелей особого достоинства — крошечные старинные миниатюры, медальоны, картины, книги в кожаных переплетах, розоватых и зеленоватых, с золочеными гирляндами, тисненными по корешкам, стоявшие в ряд вместе с другими случайными раритетами за стеклом украшенных чеканкой шкафов.
Все эти вещицы Стрезер одарил нежнейшим вниманием.
Они были тем, что отличало жилище мадам де Вионе от набитого накупленными сокровищами маленького музея мисс Гостри и уютных апартаментов Чэда. Здесь перед Стрезером было собрание вещей, основу которого составляли прежде всего давние накопления, порою, возможно, и уменьшаемые, но никогда не пополнявшиеся за счет сделанных любым из современных способов приобретений или по случайной прихоти.
Чэд и мисс Гостри высматривали, покупали, выхватывали, обменивали, просеивая, выбирая, сопоставляя, меж тем как владелица этой представшей его взору картины, спокойно созерцавшая то, что к ней естественно перешло, — перешло, в чем у нашего друга не было ни малейшего сомнения, по линии отца — лишь получила, приняла и сохраняла спокойствие.
Если же все-таки и нарушала свое спокойствие, то, по крайней мере, ради тайной благотворительности во спасение чей-то попранной судьбы.
С чем-то, надо думать, она и ее предшественники, вынуждаемые, само собой разумеется, суровой необходимостью, нет-нет да расставались. Но они никогда не продали бы — это у Стрезера не укладывалось в голове — старинную вещь в погоне за «лучшей».
Для них не существовало понятия «лучше» и «хуже».