Постепенно, одного за другим, увели арабов. Как только ушел первый, все утихли.
Маленькая старушка приникла к решетке, и в эту минуту надзиратель подал знак ее сыну.
Тот сказал:
«До свидания, мама», а она, просунув руку между железных прутьев, долго и медленно махала ею.
Она ушла, а на ее место встал мужчина с шапкой в руке.
К нему вывели арестанта, и у них начался оживленный разговор, но вполголоса, потому что в комнате стало тихо.
Пришли за моим соседом справа, и его жена крикнула все так же громко, словно не заметила, что уже не нужно кричать: – Береги себя и будь осторожнее!
Потом пришла моя очередь.
Мари показала руками, что обнимает меня.
В дверях я обернулся.
Она стояла неподвижно, прижавшись лицом к решетке, и все та же судорожная улыбка растягивала ее губы.
Немного погодя она написала мне.
С этого дня и началось то, о чем мне не хотелось бы никогда вспоминать.
Конечно, не надо преувеличивать: я пережил это легче, чем многие другие.
В начале заключения самым тяжелым было то, что в мыслях я все еще был на воле.
Мне, например, хотелось быть на пляже и спускаться к морю.
Я представлял себе, как плещутся волны у моих ног и как я вхожу в воду и какое чувство освобождения испытываю, и вдруг я чувствовал, как тесно мне в стенах тюремной камеры.
Так шло несколько месяцев.
Но потом у меня были лишь мысли, обычные для арестанта.
Я ждал ежедневной прогулки во дворе, ждал, когда придет адвокат.
Я очень хорошо ко всему приспособился.
Мне часто приходила тогда мысль, что, если бы меня заставили жить в дупле засохшего дерева и было бы у меня только одно занятие: смотреть на цвет неба над моей головой, я мало-помалу привык бы и к этому.
Поджидал бы полет птиц или встречу облаков так же, как тут, в тюрьме, я ждал забавных галстуков моего адвоката и так же, как в прежнем мире, терпеливо ждал субботы, чтобы сжимать в объятиях Мари.
А ведь, если поразмыслить хорошенько, меня не заточили в дупло засохшего дерева.
Были люди и несчастнее меня.
Кстати сказать, эту мысль часто высказывала мама и говорила, что в конце концов можно привыкнуть ко всему.
Впрочем, обычно я не заходил так далеко в своих рассуждениях.
Трудно было в первые месяцы. Но именно усилие, которое пришлось мне делать над собою, и помогло их пережить.
Меня, например, томило влечение к женщине. Это естественно в молодости.
Я никогда не думал именно о Мари.
Но я столько думал о женщине, о женщинах, о всех женщинах, которыми я обладал, о том, как и когда сближался с ними, что камера была полна женских лиц и я не знал куда деваться.
В известном смысле это лишало меня душевного равновесия. Но и помогало убивать время.
Я почему-то завоевал симпатии тюремного надзирателя, сопровождавшего раздатчика, который приносил для арестантов пищу из кухни.
Он-то и заговорил со мной о женщинах.
Сказал, что заключенные больше всего жалуются на это.
Я заметил, что я испытываю то же самое и считаю такое лишение несправедливым.
– Но для того вас и сажают в тюрьму.
– То есть как это?
– Ведь свобода – это женщины.
А вас лишают свободы.
Мне никогда не приходила такая мысль.
Я согласился с ним.
– Да, правда, – сказал я. – Иначе какое же это было бы наказание?
– Вот-вот.
Вы, я вижу, человек понятливый.
Не то, что другие.
Но в конце концов, они сами облегчают себя.
И после этих слов надзиратель ушел.
Мучился я еще из-за сигарет.
Когда я поступил в тюрьму, у меня отобрали пояс, шнурки от ботинок, галстук и все, что было в карманах, в том числе и сигареты.