Альбер Камю Во весь экран Посторонний (1942)

Приостановить аудио

Впереди меня всегда ждал сон – легкий сон без сновидений.

А теперь все изменилось; ведь ночью я, не смыкая глаз, буду ждать утра и возвращаюсь я сейчас в одиночную камеру.

Итак, знакомые пути, пролегающие и летних небесах, могли с одинаковым успехом вести и к тюремным кошмарам и к невинным снам.

IV

Даже сидя на скамье подсудимых, всегда бывает интересно услышать, что говорят о тебе.

Могу сказать, что и в обвинительной речи прокурора и в защитительной речи адвоката обо мне говорилось много, но, пожалуй, больше обо мне самом, чем о моем преступлении.

И так ли уж были отличны друг от друга речи обвинителя и защитника?

Адвокат воздевал руки к небу и, признавая меня виновным, напирал на смягчающие обстоятельства.

Прокурор простирал руки к публике и громил мою виновность, не признавая смягчающих обстоятельств.

Кое-что меня смутно тревожило.

И несмотря на то, что я мог повредить себе, меня порою так и подмывало вмешаться, тогда адвокат говорил мне: «Молчите, это будет для вас лучше!»

Вот и получилось, что мое дело разбиралось без меня. Все шло без моего участия. Мою судьбу решали, не спрашивая моего мнения.

Время от времени мне очень хотелось прервать этих говорунов и спросить:

«А где тут подсудимый?

Он ведь не последняя фигура и должен сказать свое слово!»

Но, поразмыслив, я находил, что сказать мне нечего.

Да и надо признаться, интерес, который вызывают судебные выступления, не долго длится.

Например, обвинительная речь прокурора очень скоро мне надоела.

Поразили меня и запомнились только отдельные фразы, жесты или патетические тирады, совершенно, однако, оторванные от общей картины.

Суть его обвинения, если я правильно понял, была в том, что я совершил предумышленное убийство. По крайней мере он пытался это доказать.

Он так и говорил:

– Я докажу это, господа, двояким способом.

Сначала при ослепительном свете фактов, а затем при том мрачном свете, который даст мне психология преступной души обвиняемого.

Он перечислил вкратце эти факты, начиная со смерти мамы.

Напомнил о моей бесчувственности, о том, что я не знал, сколько лет было маме, и о том, что я купался на другой день в обществе женщины, ходил в кино смотреть Фернанделя и, наконец, вернулся домой, приведя с собой Мари.

Я не сразу понял, что речь идет о ней, потому что он сказал «свою любовницу», а для меня она была Мари.

Затем он перешел к истории с Раймоном.

Я нашел, что его рассуждения не лишены логики.

То, что он утверждал, было правдоподобно.

По сговору с Раймоном я написал письмо, чтобы завлечь его любовницу в ловушку, где ее ждали побои «со стороны человека сомнительной нравственности».

Я затеял на пляже ссору с противниками Раймона. Раймону были нанесены ранения.

Я попросил у него револьвер. Вернулся на пляж один, чтобы воспользоваться этим оружием.

Я замыслил убить араба и сделал это.

И «чтобы быть уверенным, что дело сделано хорошо», я после первого выстрела всадил в простертое тело еще четыре пули – спокойно, уверенно и, так сказать, «во зрелом размышлении».

– Вот, господа, – сказал прокурор, – я восстановил перед вами ход событий, которые привели этого человека к убийству, совершенному им вполне сознательно.

Я на этом настаиваю, – сказал он. – Ведь здесь речь идет не о каком-нибудь обыкновенном убийстве, о преступлении в состоянии аффекта, в котором мы могли бы найти смягчающее обстоятельство.

Нет, подсудимый умен, господа, это несомненно.

Вы слышали его, не правда ли? Он умеет ответить. Ему понятно значение слов.

И про него нельзя сказать, что он действовал необдуманно.

Итак, я услышал, что меня считают умным.

Но я не очень хорошо понимал, почему столь обыкновенное человеческое качество может стать неопровержимым доказательством моей преступности.

Право, это так меня поразило, что я уже не слушал прокурора до того момента, когда он произнес:

– Но выразил ли он сожаление?

Нет, господа.

В течение многих месяцев следствия ни разу этого человека не взволновала мысль, что он совершил ужасное злодеяние.

Тут он повернулся ко мне и, указывая на меня пальцем, принялся укорять меня с каким-то непонятным неистовством.

Разумеется, я не мог не признать, что кое в чем он прав: ведь я и в самом деле не очень сожалел о своем поступке.

Но такое озлобление прокурора меня удивляло. Мне хотелось попытаться объяснить ему искренне, почти что дружески, что я никогда ни в чем не раскаивался по-настоящему.

Меня всегда поглощало лишь то, что должно было случиться сегодня или завтра.

Но разумеется, в том положении, в которое меня поставили, я ни с кем не мог говорить таким тоном.