Над катафалком покачивался клеенчатый цилиндр кучера, как будто сделанный из этой черной смолы.
У меня немного кружилась голова – вверху синева неба и белые облака, внизу – чернота, только разных оттенков: развороченная липкая чернота асфальта, тусклая чернота траурной одежды, блестящая чернота лакированного катафалка.
А тут еще солнце, запах кожи и конского навоза от упряжки, тянувшей катафалк, запах лака, запах ладана, усталость после бессонной ночи – право, у меня все поплыло в глазах и в мыслях.
Я еще раз обернулся, и мне показалось, что Перес где-то далеко-далеко в дымке знойного дня, а потом он совсем исчез.
Я поискал его взглядом и увидел, что он сошел с дороги и идет полем.
Впереди, как я заметил, дорога делала поворот.
Я понял, что Перес, хорошо зная местность, пошел кратчайшим путем, желая догнать нас.
На повороте ему это удалось. Потом мы опять его потеряли. Он снова пошел полем – и так было несколько раз.
А я чувствовал, как у меня от прилива крови стучит в висках.
Дальше все развернулось так быстро, так уверенно и естественно, что совсем не задержалось в памяти.
Помню только, что у въезда в деревню медицинская сестра заговорила со мной.
У нее был удивительный голос, совсем не вязавшийся с ее лицом, мелодичный и теплый.
Она сказала:
– Если идти потихоньку, рискуешь получить солнечный удар.
Но если идти очень уж быстро, разгорячишься, а в церкви прохладно и можно простудиться.
Она говорила верно. Но выбора не было.
У меня сохранились еще кое-какие обрывки воспоминаний от этого дня, например лицо Переса, когда он в последний раз догнал нас около деревни.
По щекам у него бежали крупные слезы – как видно, он страшно устал да еще нервничал.
Но у него было столько морщин, что слезы не стекали.
Они сливались вместе, расплывались, покрывая его увядшее лицо блестящей влажной оболочкой.
Потом еще была церковь и жители деревни на тротуаре, красные цветы герани, украшавшие могилы на кладбище, обморок Переса (он упал, как сломавшийся паяц), кроваво-красная земля, катившаяся на мамин гроб, белые корешки растений, видневшиеся в ней, и опять какие-то люди, голоса, деревня, ожидание возле кофейни, непрестанное гудение мотора – и моя радость, когда автобус въехал в Алжир и засверкали созвездия его огней. Я подумал тогда, что сейчас лягу в постель и просплю не меньше двенадцати часов.
II
Проснувшись, я понял, почему у моего патрона был такой недовольный вид, когда я попросил дать мне отпуск на два дня, – ведь сегодня суббота.
Я совсем и забыл об этом, но когда встал с постели, сообразил, в чем дело: патрон, разумеется, подсчитал, что я прогуляю таким образом четыре дня (вместе с воскресеньем), и это не могло доставить ему удовольствие.
Но ведь я же не виноват, что маму решили похоронить вчера, а не сегодня, да в субботу и в воскресенье все равно мы не работаем.
Однако я все же могу понять недовольство патрона.
Встать с постели было трудно: я очень устал за вчерашний день.
Потом я занялся бритьем, обдумал за это время, что буду делать, и решил пойти купаться.
Я доехал в трамвае до купален в гавани.
Там я поднырнул в проход и выплыл в море. Было много молодежи. В воде я столкнулся с Мари Кардона, бывшей нашей машинисткой, к которой меня в свое время очень тянуло. Кажется, и ее ко мне тоже.
Но она скоро уволилась из нашей конторы, и мы больше не встречались.
Я помог ей взобраться на поплавок и при этом дотронулся до ее груди.
Я еще был в воде, а она уже устроилась загорать на поплавке.
Она повернулась ко мне.
Волосы падали ей на глаза, и она смеялась.
Я взобрался на поплавок и лег рядом с нею.
Было очень хорошо; я, как будто шутя, запрокинул голову и положил ее на живот Мари.
Она ничего не сказала, я так и остался лежать.
Перед глазами у меня было небо, голубая и золотистая ширь. Головой я почувствовал, как дышит Мари, как у нее тихонько поднимается и опадает живот.
Мы долго лежали так, в полусне.
Когда солнце стало припекать очень сильно, Мари бросилась в воду, я – за ней.
Я догнал ее, обхватил за талию, и мы поплыли вместе.
Она все смеялась.
На пляже, пока мы сохли, она сказала:
«Я больше загорела, чем вы».
Я спросил, не хочет ли она вечером пойти в кино.
Она опять рассмеялась и сказала, что не прочь посмотреть какую-нибудь картину с участием Фернанделя.
Когда мы оделись, она очень была удивлена, увидев на мне черный галстук, и спросила, уж не в трауре ли я.
Я сказал, что у меня умерла мать.
Она полюбопытствовала, когда это случилось, и я ответил: