Чарльз Диккенс Во весь экран Повесть о двух городах (1859)

Приостановить аудио

Человек, оторвавшийся от пилки дров и оставивший пилу в полене, снова пустил ее в ход; женщина, бросившая на пороге горшок с горячей золой, которым она пыталась отогреть окоченевшие от холода скрюченные пальцы или посиневшие ручки и ножки своего ребенка, снова схватила горшок; мужчины с засученными рукавами, нечесаные, всклокоченные, с бледными испитыми лицами, выскочившие из своих подвалов на зимний дневной свет, снова поплелись к себе, и на улице воцарилось мрачное унынье, более свойственное ей, нежели веселье.

Вино было красное, и от него по всей мостовой узкой улочки в парижском предместье Сент-Антуан[11], где разбилась бочка, остались красные пятна.

И у многих лицо, руки, деревянные башмаки или разутые ноги словно окрасились кровью.

Руки человека, пилившего дрова, оставляли красные следы на поленьях; а на лбу женщины с ребенком осталось красное пятно от платка, который она только что окунала в вино, а теперь снова повязала на голову.

У тех, кто облизывал и сосал клепки бочки, рот стал точно окровавленная пасть тигра; а какой-то верзила-зубоскал, в рваном колпаке, свисавшем, как мешок, у него с макушки, весь вымазавшийся вином, обмакнул палец в винную гущу и вывел на стене: кровь.

Уже недалек тот час, когда и это вино прольется на мостовую и оставит свои следы на очень и очень многих.

А сейчас в Сент-Антуанском предместье снова воцарился привычный мрак, изгнанный на мгновенье светлым лучом радости, нечаянно заглянувшим в эти запретные владенья, где хозяйничают холод, грязь, болезни, невежество, нужда — все знатные владыки, и в особенности Нужда, самая могущественная из всех.

Люди, раздавленные ею, словно чудовищными жерновами, — только, конечно, не той легендарной мельницы, что превращает стариков в молодых, — попадаются на каждом шагу, их можно увидеть в каждой подворотне, они выходят из дверей каждого дома, выглядывают из каждого окна, дрожат в своих лохмотьях на всех перекрестках.

Мельница, измолотившая их, перемалывает молодых в стариков. У детей старческие лица и угрюмые не по-детски голоса. И на каждом детском и взрослом лице, на каждой старческой — давней или едва намечающейся — морщине лежит печать Голода.

Голод накладывает руку на все, Голод лезет из этих невообразимых домов, из убогого тряпья, развешенного на заборах и веревках; Голод прячется в подвалах, затыкая щели и окна соломой, опилками, стружками, клочками бумаги; Голод заявляет о себе каждой щепкой, отлетевшей от распиленного полена; Голод глазеет из печных труб, из которых давно уже не поднимается дым, смердит из слежавшегося мусора, в котором тщетно было бы пытаться найти какие-нибудь отбросы.

«Голод» — написано на полках булочника, на каждом жалком ломте его скудных запасов мякинного хлеба, и на прилавках колбасных, торгующих изделиями из стервятины, из мяса дохлых собак.

Голод щелкает своими иссохшими костями в жаровнях, где жарят каштаны; Голод скрипит на дне каждой оловянной посудины с крошевом из картофельных очистков, сдобренных несколькими каплями прогорклого оливкового масла.

Голод здесь у себя дома, и все здесь подчинено ему: узкая кривая улица, грязная и смрадная, и разбегающиеся от нее такие же грязные и смрадные переулки, где ютится голытьба в зловонных отрепьях и колпаках, и все словно глядит исподлобья мрачным, насупленным взглядом, не предвещающим ничего доброго.

На лицах загнанных людей нет-нет да и проскальзывает свирепое выражение затравленного зверя, готового броситься на своих преследователей.

Но как они ни забиты, ни принижены, у многих в глазах вспыхивает огонь, губы плотно стиснуты, а в суровых складках, бороздящих нахмуренные лбы, проступают налитые кровью жилы, похожие на веревки для виселицы, на которой либо им самим суждено кончить жизнь, либо они кого-нибудь вздернут.

Торговые вывески — а их примерно столько же, сколько и лавок, — повсюду с зловещей наглядностью изображают нужду.

На мясной и колбасной красуются не мясные туши, а какие-то остовы, на пекарне — жалкие ломти серого хлеба.

Фигуры пьющих, намалеванные на вывесках питейных, сидят, нагнувшись над крохотными стопками с остатками мутного вина или над кружками с пивом, и вид у них грозный, точно у заговорщиков.

И ни в одной лавке не выставлено ничего хоть сколько-нибудь добротного, кроме ремесленных орудий да оружия. Да! Ножи и топоры у ножовщика отточены и сверкают; и молотки у кузнечных дел мастера — увесистые, а у оружейника большой выбор смертоносного оружия.

Выщербленная булыжная мостовая с ямами и ухабами, где не пересыхают лужи и грязь, упирается, за отсутствием тротуаров, прямо в дома.

Зато сточная вода бежит по самой середине улицы, если только она не стоит, а бежит, что случается лишь во время проливного дождя, и тогда она мчится без удержу, затопляя все, что ни попадя, и низвергается в дома.

Поперек через всю улицу, на довольно большом расстоянии друг от друга, висят на веревках с блоками железные фонари. Вечером, когда фонарщик опускает их, чтобы зажечь, а потом снова поднимает наверх, мутные точки тускло мигающих огней качаются на ветру, словно огни корабля, попавшего в шторм.

Да шторм и в самом деле надвигается, и кораблю и его команде грозит разъяренная стихия.

Ибо близится время, когда эти отощавшие пугала из предместья, наглядевшись вдосталь на фонарщика, надумают с голодухи и от нечего делать, а не станет ли у них посветлее, ежели они сами попробуют орудовать веревкой с блоком и не лучше ли вешать людей вместо фонарей.

Но это время еще не пришло, и ветер, ревущий над Францией, напрасно раздувает и треплет лохмотья пугал — голосистые птички в роскошном оперенье беспечно порхают, не замечая их.

Винный погребок помещался в доме на углу улицы и выделялся среди соседних домишек своим более зажиточным и опрятным видом. Хозяин заведения, в желтом жилете и зеленых штанах, стоя в дверях, смотрел, как народ бросился собирать хлынувшее ручьями вино.

— А мне что за дело, — промолвил он, пожав плечами, — возчики с рынка везли, им и отвечать.

Пусть привезут другую.

Тут взгляд его упал на долговязого зубоскала, выписывавшего на стене свои каракули, и он окликнул его через улицу:

— Эй, Гаспар! Ты что это там вытворяешь?

Шутник с многозначительным видом, какой любят напускать на себя зубоскалы, ткнул пальцем в написанное им слово.

Но на этот раз он просчитался, шутка его не имела успеха, впрочем это нередко бывает с шутниками.

— Да ты с ума сошел? — прикрикнул па него хозяин погребка и, перейдя через улицу, зачерпнул с земли пригоршню жидкой грязи и замазал надпись.

— Что это тебе вздумалось писать этакое на улице?

Или у тебя другого места нет, где ты мог бы записать для себя это слово?

Отчитывая его, он (нечаянно, а может быть, и нет) положил чистую руку ему на грудь.

Шутник хлопнул себя рукой по тому же месту и, сдернув с ноги измазанный вином башмак, подкинул его высоко в воздух, подпрыгнул, поймал и, держа над головой, застыл в какой-то замысловатой фигуре танца.

Видно, это был прирожденный шутник, но сейчас его ухмыляющаяся физиономия, измазанная винной гущей, сильно напоминала оскаленную волчью пасть.

— Надень, надень башмак! — сказал хозяин лавки.

— И не называй вино иначе, как вином!

— С этими словами он спокойно вытер свою грязную ладонь о лохмотья шутника, ибо из-за него же он и выпачкал руку, а затем пошел через улицу к себе в погребок.

Хозяин винного погребка был крепкий, плечистый мужчина лет тридцати с лишним, с солдатской выправкой и, по-видимому, горячий человек, потому что даже в такой холод носил камзол внакидку через одно плечо и ходил с засученными до локтей рукавами и с непокрытой головой, если не считать густой шапки черных вьющихся, коротко подстриженных волос.

Лицо у него было смуглое, с большими, широко расставленными глазами, а взгляд довольно приветливый; видно было, что это человек решительный, и если уж он что задумал, так доведет до конца; не приведи бог никому столкнуться с таким на узкой дорожке над пропастью, — ничто не заставит его ни отступить, ни свернуть.

В зальце, куда он вошел, сидела за стойкой его супруга, мадам Дефарж.

Мадам Дефарж была дородная женщина, примерно тех же лет что и ее супруг, с внимательно настороженным взглядом, который редко на чем-нибудь задерживался: у нее были большие руки, унизанные кольцами, спокойное лицо с твердыми чертами и удивительно невозмутимая манера держаться.

Глядя на нее, сразу можно было сказать, что мадам Дефарж, с какими бы сложными расчетами ей не пришлось иметь дело, — вряд ли позволит себя обсчитать.

Мадам Дефарж была особа зябкая и куталась в меховую душегрейку, а голова ее была обмотана яркой шалью, которая, однако, не закрывала крупных серег, болтавшихся у нее в ушах.

Перед ней лежало вязанье, она только что отложила его и, опершись правым локтем на левую руку, ковыряла зубочисткой во рту.

Когда вошел ее супруг, мадам Дефарж не произнесла ни слова, а только слегка кашлянула.

Не вынимая зубочистку изо рта, она чуть-чуть приподняла свои тонко очерченные темные брови, и этого, по-видимому, было достаточно, чтобы заставить хозяина оглядеться по сторонам и обратить внимание на новых посетителей, появившихся здесь, пока его не было.