Чарльз Диккенс Во весь экран Повесть о двух городах (1859)

Приостановить аудио

Скоро, гляди, и до сотни дойдем.

Самсон со своими помощниками жалуются, говорят, из сил выбились.

Ха-ха-ха!

Чудак он, этот Самсон!

А цирюльник знатный!

— Вы что, часто ходите смотреть…

— Как он бреет?

Всегда хожу, ни одного дня не пропустил.

Вот это мастер!

Видали вы, как он работает?

— Нет, никогда не видал.

— А вы сходите посмотрите, когда у него хороший привоз, как, например, нынче.

Вы только представьте себе, гражданин, — шестьдесят три головы, и я не успел даже вторую трубку докурить.

Двух трубок не выкурил!

Правду вам говорю!

Человечек, ухмыляясь, тыкал в Картона своей трубкой, поясняя, как он ведет счет, сколько голов можно отрубить и за какое время, а Картону, глядя на него, так хотелось свернуть ему шею, что он поспешил отойти.

— А вы разве англичанин, что ходите в английском платье? — окликнул его пильщик.

— Англичанин, — отвечал Картон, оборачиваясь и замедляя шаг.

— А говорите как француз.

— Я здесь учился, когда еще студентом был.

— Ага! Совсем как настоящий француз!

Доброй ночи, англичанин.

— Доброй ночи, гражданин.

— А вы сходите непременно поглядеть на нашего брадобрея, — крикнул ему вдогонку пильщик, — да не забудьте взять с собой трубку!

Скрывшись из глаз пильщика, Сидни прошел несколько шагов, остановился у фонаря посреди улицы и, вынув карандаш, написал что-то на клочке бумаги.

Потом решительным шагом, как человек, хорошо знающий дорогу, быстро зашагал по грязным неосвещенным улицам, которые были теперь еще грязнее, чем раньше, потому что в страшные дни террора даже самые бойкие и людные улицы совсем не убирались. В темном кривом переулке, круто поднимающемся в гору, он остановился у лавки аптекаря.

Это была темная невзрачная лавчонка, не внушающая доверия, и хозяин ее, маленький невзрачный человек, тоже не внушающий доверия, уже собирался запирать на ночь.

Картон подождал, пока он вернулся к прилавку, вежливо поздоровался и положил перед ним клочок бумаги.

— Фью! — тихонько свистнул аптекарь, прочитав бумажку.

Сидни молчал. — Это для вас, гражданин? — спросил аптекарь.

— Да, для меня.

— Держите их в отдельности, эти порошки, гражданин.

Вы знаете, что получится, если их смешать?

— Знаю отлично.

Аптекарь приготовил порошки и дал Картону несколько маленьких пакетиков.

Картон спрятал их один за другим во внутренний карман сюртука, отсчитал деньги, простился и вышел из лавки.

— Ну, сегодня все, — промолвил он, закинув голову и глядя вверх на вынырнувший из-за облаков месяц, — до завтра.

А спать — не заснешь!

Он сказал это не обычным своим небрежным тоном. В этих словах, которые он произнес вслух, глядя вверх на быстро бегущие облака, не было ни пренебрежения, ни вызова; в них скорее чувствовалась глубокая удовлетворенность усталого человека, который долго плутал, сбившись с дороги, отчаивался, но, наконец, вышел на верный путь и видит, что его странствие подходит к концу.

Тому назад много лет, в ранней юности, когда он в кругу своих сверстников считался одним из самых способных юношей, подающим блестящие надежды, он хоронил своего отца и шел за его гробом.

Мать его умерла намного раньше.

И вот теперь, когда он блуждал по темным улицам, где черные тени домов угрюмо выступали из мглы, а высоко вверху над его головой месяц катился по небу среди быстро бегущих облаков, ему вспомнились торжественные слова, которые он слышал над могилой отца:

«Я есмь воскресение и жизнь, — сказал господь, — верующий в меня если и умрет, оживет, и всякий живущий и верующий в меня не умрет вовек».

Не удивительно, что ему припомнились эти слова: один, ночью в городе, где царила гильотина, он не мог не испытывать гнетущего чувства, вспоминая об этих шестидесяти трех казненных за сегодняшний день, и о множестве других, томящихся за решеткой, которых завтра ожидает такая же участь, завтра, — мысль его непрестанно возвращалась к этому завтра и, словно стараясь зацепиться за что-то, хваталась за эти слова и держалась за них, как ставшее на причал судно держится за старый заржавленный якорь, зарывшийся на дне моря.

Впрочем, Картон не отдавал себе в том отчета, он шел и повторял про себя эти слова.

Взгляд его задумчиво скользил по освещенным окнам домов, где люди готовились отойти ко сну, который хотя бы на несколько часов позволит им забыть о кровавых ужасах; по темным силуэтам церквей, где теперь никто не молился, потому что за долгие годы подчинения своим духовным пастырям народ так возненавидел этих ханжей, лихоимцев и развратников, что потерял веру в молитву и забыл о спасении души. Картон переносился мысленно за ограду виднеющегося вдалеке кладбища, сулящего вечный покой всем, кто обретал в нем последний приют, и в переполненные тюрьмы, откуда он вместе с шестьюдесятью обреченными следовал по этим улицам на смерть, которая стала чем-то таким обыденным и привычным, что даже не задевала воображения и не создавала горестных легенд о страшных призраках, рожденных неутомимым мечом гильотины. Так, поглощенный мыслями о жизни и смерти, Сидни Картон бродил по темным улицам затихшего города, который, набушевавшись за день, отходил ко сну; незаметно для себя он вышел к мосту через Сену и, перейдя на другой берег, очутился в освещенных кварталах.

Здесь жизнь еще не замерла, еще попадались экипажи, но редко, потому что всякий, кто ездил в карете, навлекал на себя подозрение, и бывшие господа напялили на головы красные колпаки и ходили пешком в грубых башмаках.

Но театры были полны, и как раз сейчас из театральных подъездов публика высыпала на улицу и, оживленно болтая, расходилась по домам.

У одного из театров он увидел маленькую девочку с матерью, которые не решались перейти через улицу, боясь увязнуть в грязи.

Он взял девочку на руки и перенес ее, и прежде чем он поставил ее на ноги и робкая ручка, обхватившая его за шею, соскользнула с его плеча, попросил поцеловать его.