— Требуется немедленная помощь больному на улице Сент-Оноре, — сказал он.
— Карета дожидается внизу, вас доставят мигом.
И меня доставили сюда и погребли здесь, в этой могиле.
Как только мы вышли из ворот, кто-то схватил меня сзади; мне завязали рот какой-то черной тряпкой, скрутили руки.
Братья вышли из-за угла и молча кивнули слуге.
Маркиз вынул из кармана мое письмо к министру, помахал им у меня перед глазами и поднес его к свече фонаря, который держал перед ним слуга. Письмо вспыхнуло, он бросил его на землю и, когда оно догорело, затоптал пепел ногой.
Все это он проделал молча.
Потом меня привезли сюда и погребли заживо в этой могиле.
Если бы за все эти страшные годы в черствой душе того или другого брата затеплилась хотя бы искра сострадания и мне бы дали знать о моей возлюбленной жене, сказали бы — жива она или умерла, — я бы мог думать, что господь бог еще не совсем отвернулся от них.
Но теперь я знаю, что печать кровавого креста заклеймила их вечным проклятием, и господь не прострет на них свое милосердие.
И я, Александр Манетт, несчастный узник, в эту последнюю ночь тысяча семьсот шестьдесят седьмого года в моей нестерпимой муке обличаю их и все их потомство до последнего колена и призываю их на суд грядущих времен, да ответят они за все свои дела.
Да услышат меня небо и земля!»
Едва только чтение кончилось, в зале поднялась буря.
Неистовые выкрики толпы, яростно требующей крови, слились в сплошной рев.
Этот горестный рассказ взывал к самой неистовой страсти, бушевавшей в сердцах людей, — к жажде мщения, и ни одному человеку, обреченному пасть жертвой этой страсти, никакие силы не помогли бы сохранить голову на плечах.
Какой смысл было доказывать этому трибуналу и этой публике, что Дефаржи умышленно не огласили в свое время найденный документ вместе с другими, захваченными в Бастилии, а припрятали его до поры до времени; и что весь этот ненавистный род давно был предан проклятью Сент-Антуаном и занесен в его роковой список.
Ни один человек, каковы бы ни были его заслуги и добродетели, ничего не мог сделать против такого обличения.
И тем хуже было для обвиняемого, что обличитель его был человек, пользующийся широкой известностью, всеми уважаемый гражданин, преданный ему близкий друг, отец его жены.
В те времена французский народ был одержим подражанием некиим сомнительным гражданским доблестям древних, — самозакланию, самопожертвованию на алтаре отчизны и народа.
Поэтому, когда председатель суда сказал в заключительной речи (а то бы ему самому не сносить головы!), что добрый врач Республики, споспешествуя искоренению проклятого рода аристократов, станет еще более достойным в ее глазах, и что у него, несомненно, должно быть чувство священной радости и гордости, оттого что он сделает свою дочь вдовой и осиротит ее дитя, публика без тени сострадания в бурном патриотическом восторге приветствовала эти слова.
— Ну, много ли у него теперь влияния, у этого доктора? — шепнула, усмехаясь, мадам Дефарж, повернувшись к Мести.
— Попробуй-ка его теперь спасти, ну-ка, спаси его, доктор!
Голосование присяжных происходило под оглушительный рев толпы.
Каждого встречали и провожали неистовым ревом.
Смертный приговор был вынесен единогласно.
Аристократ по происхождению и по натуре, враг Республики, заведомый угнетатель народа.
Вернуть в Консьержери и в течение двадцати четырех часов привести приговор в исполнение.
Глава XI Сумерки
Этот приговор, словно смертельный удар, обрушился на несчастную жену невинно осужденного человека.
Но из уст ее не вырвалось ни звука, и так сильно было чувство, говорившее ей, что только она, она одна, может и должна поддержать его в эту минуту, избавить его от лишних мучений, — что она превозмогла себя и выдержала этот удар.
Суд объявил перерыв, потому что членам суда надлежало принять участие в какой-то уличной демонстрации.
Толпа с шумом хлынула из зала, и народ еще теснился в дверях, когда Люси, вскочив с места, протянула руки к мужу, устремив на него любящий взгляд, полный самозабвенной нежности.
— О! Если бы мне только позволили коснуться его!
Обнять его на один миг!
Сжальтесь над нами, о добрые граждане!
В зале суда только и остались, что подсудимый со стражником, двое из четырех конвойных, которые увели его накануне, и Барсед.
Вся публика уже высыпала на улицу, спеша примкнуть к демонстрации.
Барсед повернулся к конвойному.
«Пустите ее к нему, пусть обнимет, ведь это одна минута», — сказал он.
Они молча кивнули и даже помогли ей перешагнуть через скамейки и подняться на возвышение, и Чарльз, перегнувшись через барьер, отделявший скамью подсудимых, крепко сжал ее в своих объятиях.
— Прощай, душа моя, родная моя, прощай!
Благословляю тебя!
Мы еще встретимся с тобой там, где измученные души обретают мир и успокоение.
Так говорил муж, прижимая ее к своему сердцу.
— Я найду в себе силы вынести это, дорогой Чарльз, бог поддержит меня, не мучайся из-за меня.
Благослови на прощанье нашу дочку!
— Ты передашь ей мое благословение.
И вот этот поцелуй от меня.
Я прощаюсь с тобой и с ней.
— Милый мой!