Раза два, три он, по-видимому, натыкался на такую неразбериху в деле, что срывался с места и бежал снова мочить полотенца.
Из этих паломничеств к кувшину и тазу он всякий раз возвращался в новом невообразимом головном уборе, и это производило тем более дикое впечатление, что лицо его сохраняло все то же мучительно сосредоточенное выражение.
Наконец шакал приготовил своему льву изрядную порцию свежанины и стал подавать ему кусок за куском.
Лев жевал осторожно и тщательно, время от времени делая какие-то выборки и заметки, а шакал помогал ему и в этом.
Когда все, наконец, было прожевано и проглочено, лев опять улегся на диван и, сложив руки на животе, погрузился в размышления.
А шакал, промочив горло и заново оснастив голову мокрыми полотенцами, принялся готовить второе блюдо; потом он опять кусок за куском стал подносить его льву, и когда со всем этим, наконец, было покончено, часы пробили три.
— Ну, теперь, кажется, все, Сидни, — сказал Страйвер. — Дернем-ка по стаканчику пунша.
Шакал стащил с головы полотенца, от которых валил пар, поежился, потянулся, мрачно зевнул и налил стаканы.
— Здорово ты все предусмотрел насчет сегодняшних свидетельских показаний.
Каждую мелочь продумал, да как трезво!
— А я всегда трезво рассуждаю. Разве не так?
— Спорить не приходится.
Что это ты сегодня в таких растерзанных чувствах?
Ну-ка хлебни еще пуншу, это тебя успокоит.
Шакал буркнул какое-то ругательство, однако выпил.
— Все тот же Сидни Картон из Шрузберийской школы[22], — промолвил Страйвер, поглядывая на Картона, и задумчиво покачал головой, словно представляя себе рядом с теперешним того, прежнего Картона.
— Сидни-Волчок, — крутится весело, звенит, а через минуту, гляди, выдохся и на бок валится.
— Ах! — вздохнул Картон.
— Да… Все тот же Сидни и все так же ему чертовски везет.
И тогда уж, бывало, другим пишу сочинения, а к своему рук не приложу.
— Ну, а почему это?
— А бог его знает.
Так уж оно повелось — ну и вошло в привычку.
Он сидел, засунув руки в карман, вытянув ноги и уставившись в камин.
— Картон! — сказал его приятель, усаживаясь поудобнее и наклоняясь к нему с таким решительным видом, как будто камин, куда тот глядел, был наковальней, где ковались стойкие усилия, и единственное доброе дело, которое можно было сделать для Сидни Картона, это пихнуть его туда. — Плохо, что так повелось, и так оно у тебя и всегда было.
Нет того, чтобы поставить перед собой цель и добиваться своего.
Погляди на меня.
— А ну тебя! — невольно рассмеявшись, отмахнулся Сидни и даже как будто повеселел немного. — Кому-кому, а уж тебе-то, право, не к лицу мораль разводить.
— Ну а все-таки, как я сумел добиться того, чего я добился? Кому я обязан возможностью делать то, что я теперь делаю?
— Да отчасти и мне, ты же мне платишь за мою помощь.
Только стоит ли на эту тему ораторствовать! Ты что захотел сделать — то и делаешь.
Ты всегда был в первых рядах, а я всегда плелся позади.
— Но ведь и мне же пришлось пробиваться в первые ряды. Не родился же я там.
— Я, правда, не присутствовал при этом событии, но мне кажется, ты там и родился, — сказал Картон, расхохотавшись.
И оба захохотали.
— И до Шрузбери, и в Шрузбери, и после Шрузбери, — продолжал Картон, — ты всегда пробирался в первые ряды, а я тащился позади.
Даже когда мы с тобой студентами были в Латинском квартале[23] в Париже и долбили французские вокабулы и французское право, и всякие крохи прочей французской учености, от которой нам с тобой было немного проку, ты всегда ухитрялся пробраться куда-то, а я никуда не мог попасть.
— А кто в этом виноват?
— Да, сказать по совести, я иногда думаю, что ты.
Ты так всегда лез вперед, пробивался, толкал, нажимал, что за тобой никак нельзя было угнаться, ну, я никуда и не лез, сидел себе смирно.
Однако какая это тоска смертная — сидеть на рассвете и вспоминать прошлое!
Не найдется ли у тебя какой-нибудь другой пищи для размышлений мне на дорогу?
— Хорошо, давай чокнемся, — сказал Страйвер, поднимая стакан, — выпьем за здоровье хорошенькой свидетельницы.
Это более аппетитная пища, не правда ли?
По-видимому, это было не так, потому что Картон опять сделался темнее тучи.
— Хорошенькая свидетельница! — пробормотал он, глядя в свой стакан.
— Хватит с меня свидетелей на весь сегодняшний день да еще и на ночь. Какая такая хорошенькая свидетельница?
— Дочка этого представительного доктора, мисс Манетт.
— Это она-то хорошенькая?
— А что, не хороша?