Слуга, который пришел на звонок, зажег свет в спальной маркиза; дверь туда была открыта, и они увидели, как комната осветилась.
Маркиз обернулся и, заглянув в спальню, прислушался к удаляющимся шагам лакея.
— Принимая во внимание, что ты там не слишком преуспел, Англия, по-видимому, чем-то прельщает тебя, — с улыбкой заметил он, снова повернувшись к племяннику.
— Я уже вам говорил, сударь, я понимаю, что моими успехами в Англии я обязан не кому иному, как вам.
Ну, а что до остального, — я там нашел себе приют.
— Да, англичане хвастают, что многие находят у них приют.
Ты, кажется, знаком с нашим соотечественником, который тоже нашел там приют?
С доктором?
— Да.
— С дочерью?
— Да.
— М-да, — протянул маркиз.
— Но ты, я вижу, устал.
Спокойной ночи.
И он, все так же улыбаясь, с церемонной учтивостью слегка наклонил голову, но и в его улыбке и в многозначительном тоне, которым он произнес последние слова, что-то поразило племянника; ему показалось, что маркиз чего-то не договаривает.
И в ту же минуту тонкие узкие губы, узкий прямой разрез глаз и впадинки на крыльях носа дрогнули язвительной насмешкой и словно что-то сатанинское мелькнуло в красивых чертах маркиза.
— Д-да, — повторил он.
— Доктор с дочкой.
Так-так.
Отсюда и новая философия.
Ты устал, мой друг.
Покойной ночи!
Тщетно было бы пытаться прочесть что-нибудь на этом лице — так же тщетно, как пытаться прочесть что-то на каменных лицах фасада; и тщетно племянник вглядывался в него, пока маркиз не скрылся в дверях спальни.
— Спокойной ночи! — сказал дядя.
— Надеюсь, я буду иметь удовольствие увидеть тебя завтра!
Приятного сна!
Посветите моему племяннику — проводите его. «Да сожгите этого господина, моего племянника, живьем в его постели!» — добавил он про себя, берясь за колокольчик, чтобы вызвать своего лакея.
Лакей выполнил свои обязанности и ушел, а господин маркиз, облачившись в просторный халат, стал медленно прохаживаться взад и вперед по комнате — ночь была такая знойная, душная, — ему еще не хотелось ложиться.
Бесшумно ступая в своих мягких ночных туфлях и чуть шелестя халатом, он двигался словно великолепный тигр; точь-в-точь злой волшебник из сказки, который только что из тигра превратился в маркиза и вот-вот снова станет тигром.
Он шагал взад и вперед по своей роскошной спальне, невольно припоминая сегодняшнюю поездку, и опять видел перед собой дорогу, пламенеющий закат, медленный подъем в гору, солнце, исчезающее за горизонтом, спуск с горы, мельницу, тюрьму на вершине утеса, деревушку в ложбине, кучку крестьян у водоема, каменщика, тыкающего своим синим картузом под кузов кареты.
Деревенский водоем напомнил ему фонтан в предместье Парижа, бесформенный комок на парапете, женщин, склонившихся над ним, и высокого человека с воздетыми к небу руками, вопившего диким голосом:
«Насмерть!»
— Ну, кажется, я достаточно остыл, — промолвил маркиз, — можно ложиться.
Он погасил свет, оставил только ночник на камине и улегся, опустив тонкий прозрачный полог; когда он уже совсем засыпал, ему послышалось, как ночь, нарушая глубокую свою тишину, вздохнула медлительно и протяжно.
В течение трех долгих часов каменные лица смотрели со стен замка невидящим взором в черную ночь; в течение трех долгих часов лошади, дремавшие в стойлах, сонно переступали копытами; заливисто лаяли собаки, ухала сова, оглашая воздух совсем не такими звуками, какие ей приписывают поэты.
Эти упрямые твари любят голосить по-своему и совсем не то, что им положено.
В течение трех долгих часов каменные лица и каменные львиные головы смотрели со стен замка недвижным взором в ночь.
Глухая тьма лежала надо всем краем, глухая тьма ползла по глухим дорогам.
На кладбище она залегла так плотно, что сровняла все бедные маленькие холмики, а деревянной фигуры распятого и совсем не было видно, она могла бы спокойно сойти с креста, и никто бы и не заметил.
В деревне все спали, — и те, кто платил подати, и те, кому было поручено их собирать.
И, может быть, они пировали во сне — голодному снится пир, — а может быть, им снились приволье и отдых и что еще может сниться забитым рабам и подъяремному скоту; сейчас весь этот отощавший деревенский люд спал крепким сном, и все они были сыты и свободны.
Вода в деревенском водоеме точилась незримо и неслышно, и струи фонтана во дворе замка плескались незримо и неслышно падали и исчезали — на протяжении трех долгих часов, — как исчезают мгновенья, текущие из источника времени.
Но вот, седеющим призраком, зыбясь в предутренней мгле, вода заструилась и в том и в другом водоеме, и каменные очи открылись у каменных лиц на стенах замка.
Рассвет разгорался сильнее и сильнее, и вот уже первые солнечные лучи брызнули на верхушки спящих деревьев, вспыхнули на склоне холма.
Фонтан во дворе замка словно забил кровью, и густо зарделись каменные лица.
В воздухе зазвенел птичий гомон, а одна маленькая птичка уселась на изъеденный непогодой карниз громадного окна господской спальни и, не умолкая, заливалась радостным звонким пением; и каменная голова на стене рядом таращилась на нее с изумлением, и на ее каменном лине с раскрытым ртом и отпавшей челюстью был написан ужас.
Солнце теперь быстро поднималось над горизонтом, и в убогой деревушке под горой началось движение.
Открывались окошки, отодвигались засовы покосившихся дверей, люди выходили, поеживаясь, не сразу осваиваясь с холодком свежего утреннего воздуха, и с раннего утра принимались за свой повседневный нескончаемый труд, шли с ведрами — к водоему, с мотыгами — в поле, женщины и мужчины копались в земле, пасли тощую скотину на тощей траве по оврагам и обочинам дорог.
В церкви и на кладбище можно было застать распростертую в отчаянии фигуру, и тут же рядом с молящейся перед распятием тощая корова щипала траву у подножия креста.
Замок, как ему и подобало, пробудился позднее; он пробуждался постепенно, в строго определенном порядке.