Чарльз Диккенс Во весь экран Повесть о двух городах (1859)

Приостановить аудио

Ну, конечно, промеж себя шепчутся; прошел слух, будто он хоть и осужден, а казнить его не будут; будто кто-то прошение подал в Париже и свидетели есть, что он с горя ума решился, потому что ребенка его задавили; будто самому королю прошение подано.

Оно, конечно, возможно.

Может статься и так, а может и нет.

— Слушай, Жак, — сурово прервал его тезка номер первый.

— Знай, что такое прошение действительно было подано королю и королеве.

И все, кто здесь есть, кроме тебя, все мы своими глазами видели, как король ехал с королевой и ему подали в коляску прошение.

И это не кто иной, как Дефарж, которого ты видишь здесь, бросился, рискуя жизнью, под ноги лошадей с прошением в руке.

— И вот что еще выслушай, Жак, — сказал сидевший на корточках Жак Третий, судорожно проводя пальцами возле рта с таким алчным видом, как будто его томила не жажда, не голод, но что-то такое, чего он не мог утолить, — сейчас же к просителю ринулась стража, конная, пешая, все бросились бить его.

Слышишь?

— Слышу, сударь.

— Рассказывай дальше, — сказал Дефарж.

— Потом прошел другой слух, опять же у нас там, у водоема, — продолжал каменщик, — будто его затем в наши края и привезли, чтобы тут же на месте казнить, и конечно казнят.

И говорили даже, будто его за это убийство — потому как господин маркиз своим крестьянам отец родной — лютой казнью казнят, как отцеубийцу.

Один у нас старик говорил, что ему в правую руку нож вложат и сожгут ему руку у него на глазах, а потом рассекут ему плечи, грудь, ноги и нальют в раны кипящее масло, потом расплавленный свинец, горячую смолу, воск и серу, а под конец привяжут к четырем сильным коням и те разорвут его на части.

Старик наш говорил, будто с одним осужденным, который на жизнь покойного короля покушался, все точь-в-точь так и проделали.

Ну, а может, он все это и наврал, откуда мне знать.

Я человек темный.

— Слушай, Жак! — сказал опять тот же человек с алчным лицом и беспокойно двигающимися пальцами.

— Имя того осужденного Дамьен[39], и все это проделали над ним среди бела дня, на виду у всех, на людной площади города Парижа! И в толпе, что собралась смотреть на эту казнь, особенно выделялись нарядные знатные дамы, которым так понравилось это зрелище, что они не отрываясь следили за ним до самого конца — до конца, Жак! — а оно затянулось до темноты, и к этому времени несчастному оторвали обе ноги и руку, а он все еще дышал.

И все это происходило… постой-ка, сколько тебе лет?

— Тридцать пять, — сказал каменщик, а на вид ему можно было дать все шестьдесят.

— Выходит, тебе тогда было уже больше десяти. Ты мог бы увидеть это.

— Довольно! — нетерпеливо и мрачно перебил Дефарж.

— А ну их к дьяволу!

Продолжай, Жак!

— Ну, вот, значит, шепчутся у нас там у водоема, один так говорит, другой этак, но только ни о чем другом больше не говорят, другой раз кажется, даже вода в водоеме только про то и журчит.

И вот, стало быть, в ночь под воскресенье, когда все уже спали, вдруг, слышу я, у нас на улице мушкетами стучат, — сверху, оттуда, из тюрьмы солдаты пришли, рабочих пригнали; принялись те что-то копать, молотками дубасят, а солдаты песни орут, хохочут.

А утром, глядим, у водоема высоченная виселица стоит, футов сорок вышиной, прямо у водоема торчит, воду поганит.

Запрокинув голову и показывая рукой вверх, каменщик глядит куда-то, словно проникая взглядом через потолок, как будто где-то там, высоко в небе, торчит эта громадная виселица.

— Вся работа в деревне стала, все дела побросали и скотину в поле не гонят, толпится народ у водоема, и коровы тут же.

В полдень забили в барабаны.

Ночью в тюрьму пригнали много солдат, и вот они теперь его и привели, целым отрядом.

Руки у него, как и тогда, связаны, а во рту кляп, и так у него этим кляпом рот растянуло, что кажется, будто он смеется.

— И каменщик тут же изобразил это, оттянув большими пальцами углы губ до самых ушей.

На виселице, на перекладине, нож всажен, острием вверх.

Под тем ножом его и вздернули — высоко, сорок футов от земли, так он там и посейчас висит; воду поганит.

Все четверо переглядываются, а каменщик, которого от этих воспоминаний снова бросило в пот, скомкав свой синий картуз, старательно вытирает лицо.

— Страшное дело, люди добрые, ведь только подумать!

Как же теперь детям да женщинам за водой ходить!

И вечером ни постоять, ни поговорить под этой черной тенью.

И какая тень-то!

Вот уже в понедельник под вечер, солнце садилось, когда я из дому пошел; поднялся я на гору, оглянулся назад на деревню, смотрю, а тень эта через всю деревню легла и дальше туда перекинулась, — через церковь, через мельницу, через тюрьму, словно по всей земле протянулась, до самого того края, где небо с землей сходится.

Человек с алчным лицом переглянулся с остальными троими, провел дрожащей рукой по губам и стал кусать палец, словно не в силах побороть снедавший его голод.

— Ну, вот, я вам все рассказал, как было.

Вышел я из деревни под вечер (как мне было велено), шел ночь и еще полдня, покуда не повстречался вот с ним, как оно и было уговорено.

Мы с ним еще полдня и ночь отшагали, правда, кой-где нас и подвезли.

Ну вот, значит, он меня сюда и привел.

Наступило мрачное молчание.

— Хорошо! — промолвил, наконец, Жак Первый.

— Ты поступил правильно, все рассказал, как было.