После этого Софья некоторое время яснее и точнее воспринимала окружающее.
Из обрывков услышанных разговоров она знала, что в холодную ванну у кровати ее кладут каждые три часа днем и ночью и держат ее там по десять минут.
Перед ванной Софье всегда давали стакан вина, а случалось, и второй, когда она уже лежала в ванне.
Кроме этого вина да иногда чашки бульона, она ничего не ела и ничего не просила.
Софья полностью привыкла к этому необычному распорядку: день и ночь слились для нее в одно монотонное и бесконечное повторение одного и того же обряда в одних и тех же условиях и строго в одном и том же месте.
Затем последовал период, когда она протестовала против того, что ее непрестанно будят ради этого надоевшего купания.
Даже во сне она сопротивлялась.
Дни тянулись за днями, и Софья сама не знала, опустили ее в ванну или нет, а все происходящее вовне тягостно переплеталось с событиями, которые, как она понимала, ей просто привиделись.
И тогда Софью подавляла безнадежная тяжесть ее состояния.
Она чувствовала, что состояние ее безнадежно.
Она чувствовала, что умирает.
Она была донельзя несчастна, но не потому, что умирает, а потому, что завесы разума были так запутаны, так непреодолимы, и потому еще, что каждая клеточка ее истерзанного тела была поражена болезнью.
Она ясно сознавала, что умрет.
Плача, она умоляла дать ей ножницы.
Она хотела обрезать косу и послать часть Констанции, а часть, отдельно, матери.
Софья настаивала на том, что части косы должны быть отправлены отдельно.
Никто не дал ей ножниц.
Она умоляла — то кротко, то высокомерно, то яростно, — но никто не пришел на помощь.
Ее ужасало, что ее волосы окажутся вместе с нею в гробу, а у Констанции и мамы ничего не останется, чтобы вспомнить о ней, не останется вещественных свидетельств ее красоты.
И Софья вступила в бой за ножницы.
Она вцеплялась в кого-то, прорываясь через мешавшие ей завесы, — в кого-то, кто укладывал ее в ванну у кровати, и билась из последних сил.
Ей казалось, что этот кто-то — та дородная дама, которая ужинала у «Сильвена» с задирой-англичанином четыре года назад.
Софья не могла избавиться от этого нелепого убеждения, хотя понимала, что оно абсурдно…
Прошло много времени — чуть ли не столетие, — и вот она действительно безошибочно разглядела женщину, сидевшую у ее постели. Женщина плакала.
— Почему вы плачете? — удивленно спросила Софья.
И другая женщина, помоложе, стоявшая у нее в ногах, ответила:
— И вы еще спрашиваете!
Ведь это вы в бреду сделали ей больно, когда требовали дать вам ножницы.
Дородная женщина улыбнулась сквозь слезы, а Софья, устыдившись, заплакала.
Дородная женщина была старой, повидавшей виды и неопрятной.
Вторая была намного моложе.
Софья не стала спрашивать, кто они такие.
Этот короткий разговор составил краткую интерлюдию, после которой Софья снова впала в беспамятство.
Однако она больше не думала, что скоро умрет.
Потом ее сознание прояснилось.
Софья поняла, что утром уснула и проснулась только вечером.
Следовательно, ее не сажали в ванну.
— Я принимала ванны? — спросила она.
Перед нею стоял врач.
— Нет, — ответил он. — С ваннами покончено.
По выражению его лица Софья поняла, что опасность миновала.
Более того, у нее возникло новое ощущение, словно после долгого перерыва в глубине ее тела снова забил источник физической энергии — сперва едва заметно, как родник.
Пришло второе рождение.
Софья не радовалась, радовалось ее тело — оно жило само по себе.
Теперь ее часто оставляли одну в спальной.
Справа от кровати стояло пианино орехового дерева, а слева был камин с большим зеркалом над ним.
Софья хотела посмотреть на себя в зеркале.
Но до него было так далеко.
Она попробовала сесть, но не смогла.
Она мечтала, что когда-нибудь сумеет добраться до зеркала, но ни слова не сказала об этом тем двум женщинам.