— Купила она пансион, никаким мужем и не пахло. Купила за гроши… за гроши!
Я-то знаю — помню еще самих Френшемов.
— Вы, видимо, давно живете в Париже, — сказал Пил-Суиннертон.
Мистер Мардон никогда не упускал случая поговорить о себе.
Жизнь его сложилась удивительно.
Его рассказ произвел впечатление на Пил-Суиннертона, хоть он и испытывал презрение к пустопорожнему болтуну.
Но вот рассказ подошел к концу…
— Да-с! — помолчав, промолвил мистер Мардон, односложно подтверждая все сказанное.
Затем он заметил, что живет размеренной жизнью, и встал.
— Спокойной ночи, — заключил он с дежурной улыбкой.
— Спокойной н-ночи, — ответил Пил-Суиннертон, безуспешно пытаясь придать своему тону оттенок дружелюбия.
Ни с того ни с сего возникшая между ними связь распалась.
За спиной мистера Мардона Пил-Суиннертон дал ему краткую оценку:
«Осел!»
И все же за вечер сумма знаний Пил-Суиннертона бесспорно увеличилась.
А было еще не поздно.
Всего пол-одиннадцатого!
В двух шагах отсюда в «Фоли-Мариньи», с его прекрасной архитектурой и толпой дам в белых платьях, с его пенистым шампанским и пивом, с его музыкантами в облегающих красных куртках жизнь только просыпалась!
Пил-Суиннертон вообразил себе сверкающий зал с террасой, где и началось его из ряда вон выходящее сумасбродство.
Он вообразил себе все прочие злачные места на Елисейских полях, большие и малые, с гирляндами белых фонарей, и темные закоулки Елисейских полей, по которым в тени деревьев пробирались таинственные, едва различимые фигуры, и обрывки разнузданных песенок и нелепой в своем бесстыдстве музыки, вылетавшие из окон различных заведений и ресторанов.
Ему не терпелось отправиться в город и истратить лежавшие в кармане пятьдесят франков.
В конце концов почему бы не дать телеграмму в Англию, чтобы выслали еще денег?
«Ах ты, черт!» — злобно сказал он, потянулся и встал.
В маленьком холле было темно и мрачно.
В прихожей горела во всю мочь одна яркая лампа, бросавшая резкий свет на плетеные кресла, перевязанный веревками сундук с красно-синим ярлыком, барометр Фитцроя, карту Парижа, разноцветную рекламу Трансатлантической компании и отделанную под красное дерево нишу, в которой сидела привратница.
В нише, кроме привратницы, пожилой женщины с розовым морщинистым личиком и в белом чепце, сидела и хозяйка заведения.
Они тихо шептались и, видимо, были друг к другу расположены.
Привратница вела себя почтительно, но так же вела себя и хозяйка.
В прихожей, где мирно горела одна лампа, царили добропорядочность и покой, покой под конец трудового дня, когда постепенно ослабевает напряжение, а впереди ожидает отдых.
Эта простая обстановка подействовала на Пил-Суиннертона, как могло бы подействовать на его нервы укрепляющее лекарство.
В прихожей казалось, что наступила глубокая ночь и две женщины в одиночестве охраняют сон жильцов, хотя за стенами пансиона ночная жизнь только начиналась.
И все истории, которыми обменялись Пил-Суиннертон и мистер Мардон, представлялись здесь жалкой и пустой болтовней.
Пил-Суиннертон почувствовал, что его долг перед пансионом — лечь в постель.
Кроме того, он понял, что не может уйти в город, не предупредив об этом, и что ему недостанет храбрости так прямо сказать этим двум женщинам, что он уходит — в такой час!
Он опустился в одно из кресел и снова попытался вникнуть в «Рефери».
Бесполезно!
То мысли его обращались к Елисейским полям, то взгляд тайком останавливался на фигуре миссис Скейлз.
В тени ниши он не мог толком разглядеть ее лицо.
Затем из ниши вышла привратница, слегка сутулясь, быстро прошла через прихожую, на ходу любезно улыбнувшись постояльцу, и скрылась на лестнице.
Пил-Суиннертон порывисто вскочил, уронил зашуршавшую газету и подошел к хозяйке.
— Извините, — сказал он почтительно.
— На мое имя сегодня не было писем?
Он знал, что никто не может ему написать, так как он никому не сообщал адреса.
— Как ваша фамилия?
В вопросе звучала холодная вежливость, а хозяйка смотрела ему прямо в глаза.
Она, без сомнения, была красива.
Волосы на висках поседели, кожа увяла и покрылась морщинами.
И все же хозяйка была красива.
Она была из тех женщин, о которых до последнего часа жизни с мимолетным сожалением о том, что красавицы не могут вечно оставаться юными, говорят: «Должно быть, в молодости она была хороша!»
Голос ее звучал твердо, и, несмотря на любезность тона, в нем чувствовалась жесткость, порожденная непрерывным общением со всеми разновидностями человеческого рода.