— Честное слово, странно, что Сирил вам не написал, — сказал Мэтью.
— Он плохой сын, — сказала Констанция, и тон ее неожиданно стал гордым и холодным.
— Подумать только, ничего мне не сообщить…
Она снова заплакала.
Наконец Мэтью почувствовал, что можно уйти.
Он пожал ее теплую, мягкую, морщинистую ручку.
— Вы хорошо поступили, — сказала Констанция.
— И очень умно.
Вы были так осмотрительны и здесь, и в Париже!
Никто не мог бы проявить больше сердечности.
Меня радует, что вы друг моего сына.
Когда Мэтью подумал о всех своих эскападах, о том, каким вещам, невообразимым и совершенно невозможным в Берсли, обучил он ее сына, то поразился, как способен обманываться материнский инстинкт.
И все-таки Мэтью казалось, что он заслужил ее похвалу.
Выйдя на улицу, он облегченно присвистнул и улыбнулся самой светской своей улыбкой.
Но это было чистым притворством.
Он обманывал сам себя!
Как ребенок, он не хотел признаться себе в том, что его глубоко растрогала бесхитростная сцена!
IV
В тот вечер после разговора с миссис Скейлз, Мэтью Пил-Суиннертон был не единственным в пансионе Френшема, кто не мог уснуть.
Когда старая привратница, выполнив очередное поручение, вернулась вниз, она встретила свою хозяйку, выходившую из ниши.
— Бедняжка спокойно спит! — сообщила привратница, ибо поручение заключалось в том, чтобы выяснить, как себя чувствует захворавшая собачка хозяйки, Фосетт.
Эти слова, произнесенные старческим, дрожащим голосом, были полны сострадания к больному животному.
Затем привратница улыбнулась.
Розовая, потрескавшаяся кожа ее лица, узкое черное платье и белый чепец с оборками — все это живо напоминало богаделку.
Она постоянно сутулилась, и, когда семенила по дому, голова ее всегда на несколько дюймов опережала ноги.
Ее редкие волосы поседели.
Она была стара, и, верно, никто не смог бы сказать, сколько ей лет.
Софья больше четверти века назад получила ее в придачу к пансиону, ибо привратница по старости не смогла бы легко подыскать себе другое место.
Хотя постояльцами были почти исключительно англичане, старушка говорила только по-французски, а с гостями объяснялась одними добродушными улыбками.
— Я, пожалуй, лягу, Жаклин, — сказала привратнице хозяйка.
«Странный ответ», — подумала Жаклин.
Она всегда, согласно своему обыкновению, отходила ко сну в полночь и вставала в половине шестого.
Ее хозяйка тоже обычно ложилась в полночь, а последний час перед сном привратница и хозяйка, как правило, проводили вместе.
Учитывая то, что Жаклин только что была послана в спальную хозяйки, чтобы взглянуть на Фосетт, а также то, что состояние здоровья собачки было удовлетворительным, и то, что мадам и Жаклин предстояло обсудить кое-какие заурядные повседневные дела, казалось странным, что мадам собралась лечь.
Однако Жаклин только и сказала на это:
— Очень хорошо, мадам.
А что с номером 32?
— Устраивайся как знаешь, — отрезала хозяйка.
— Хорошо, мадам.
Спокойной ночи, мадам, и доброго сна.
Оставшись в прихожей одна, Жаклин вернулась на свое место и занялась одним из тех бесконечных таинственных дел, которым она уделяла время, свободное от беготни по коридорам и лестницам.
Софья, даже не посмотрев на Фосетт, лежавшую в круглой корзинке, разделась, погасила свет и легла в постель.
Сама не зная почему, она пришла в крайне мрачное расположение духа.
Ей не хотелось размышлять, ей ни о чем не хотелось думать, но разум подстрекал ее к размышлениям, однообразным, ни к чему не ведущим и огорчительным размышлениям.
Пови!
Пови!
Неужели это муж Констанции? Тот самый Сэмюел Пови?
То есть не он, а его сын, сын Констанции.
Неужели у Констанции взрослый сын?
Ей, наверное, сейчас уже за пятьдесят. Может быть, у нее внуки!