Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Преступление и наказание, Часть первая (1866)

Приостановить аудио

Простил тебя раз...

Прощаются же и теперь грехи твои мнози, за то, что возлюбила много..."

И простит мою Соню, простит, я уж знаю, что простит...

Я это давеча, как у ней был, в моем сердце почувствовал!..

И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных...

И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам:

"Выходите, скажет, и вы!

Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!"

И мы выйдем все, не стыдясь, и станем.

И скажет:

"Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!"

И возглаголят премудрые, возглаголят разумные:

"Господи! почто сих приемлеши?"

И скажет:

"Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего..."

И прострет к нам руце свои, и мы припадем... и заплачем... и все поймем!

Тогда все поймем!.. и все поймут... и Катерина Ивановна... и она поймет...

Господи, да приидет царствие твое!

И он опустился на лавку, истощенный и обессиленный, ни на кого не смотря, как бы забыв окружающее и глубоко задумавшись.

Слова его произвели некоторое впечатление; на минуту воцарилось молчание, но вскоре раздались прежний смех и ругательства:

- Рассудил!

- Заврался!

- Чиновник!

И проч. и проч.

- Пойдемте, сударь, - сказал вдруг Мармеладов, поднимая голову и обращаясь к Раскольникову, - доведите меня...

Дом Козеля, на дворе.

Пора... к Катерине Ивановне...

Раскольникову давно уже хотелось уйти; помочь же ему он и сам думал.

Мармеладов оказался гораздо слабее ногами, чем в речах, и крепко оперся на молодого человека.

Идти было шагов двести-триста.

Смущение и страх все более и более овладевали пьяницей по мере приближения к дому.

- Я не Катерины Ивановны теперь боюсь, - бормотал он в волнении, - и не того, что она мне волосы драть начнет.

Что волосы!.. вздор волосы!

Это я говорю!

Оно даже и лучше, коли драть начнет, а я не того боюсь... я... глаз ее боюсь... да... глаз... Красных пятен на щеках тоже боюсь... и еще - ее дыхания боюсь...

Видал ты, как в этой болезни дышат... при взволнованных чувствах?

Детского плача тоже боюсь...

Потому как если Соня не накормила, то... уж и не знаю что! не знаю!

А побоев не боюсь...

Знай, сударь, что мне таковые побои не токмо не в боль, но и в наслаждение бывают...

Ибо без сего я и сам не могу обойтись.

Оно лучше.

Пусть побьет, душу отведет... оно лучше...

А вот и дом.

Козеля дом. Слесаря, немца, богатого... веди!

Они вошли со двора и прошли в четвертый этаж.

Лестница чем дальше, тем становилась темнее.

Было уже почти одиннадцать часов, и хотя в эту пору в Петербурге нет настоящей ночи, но на верху лестницы было очень темно.

Маленькая закоптелая дверь в конце лестницы, на самом верху, была отворена.

Огарок освещал беднейшую комнату шагов в десять длиной; всю ее было видно из сеней.