Да и вообще тяжело ему было думать в эту минуту о чем бы то ни было.
Он бы хотел совсем забыться, все забыть, потом проснуться и начать совсем сызнова...
- Бедная девочка!.. - сказал он, посмотрев в опустевший угол, скамьи. - Очнется, поплачет, потом мать узнает...
Сначала прибьет, а потом высечет, больно и с позором, пожалуй, и сгонит...
А не сгонит, так все-таки пронюхают Дарьи Францевны, и начнет шмыгать моя девочка, туда да сюда...
Потом тотчас больница (и это всегда у тех, которые у матерей живут очень честных и тихонько от них пошаливают), ну а там... а там опять больница... вино... кабаки... и еще больница... года через два-три - калека, итого житья ее девятнадцать аль восемнадцать лет от роду всего-с...
Разве я таких не видал?
А как они делались?
Да вот все так и делались...
Тьфу!
А пусть!
Это, говорят, так и следует.
Такой процент, говорят, должен уходить каждый год... куда-то... к черту, должно быть, чтоб остальных освежать и им не мешать.
Процент!
Славные, право, у них эти словечки: они такие успокоительные, научные.
Сказано: процент, стало быть, и тревожиться нечего.
Вот если бы другое слово, ну тогда... было бы, может быть, беспокойнее...
А что, коль и Дунечка как-нибудь в процент попадет!..
Не в тот, так в другой?..
"А куда ж я иду? - подумал он вдруг.
- Странно. Ведь я зачем-то пошел.
Как письмо прочел, так и пошел...
На Васильевский остров, к Разумихину я пошел, вот куда, теперь... помню.
Да зачем, однако же?
И каким образом мысль идти к Разумихину залетела мне именно теперь в голову?
Это замечательно".
Он дивился себе.
Разумихин был один из его прежних товарищей по университету.
Замечательно, что Раскольников, быв в университете, почти не имел товарищей, всех чуждался, ни к кому не ходил и у себя принимал тяжело. Впрочем, и от него скоро все отвернулись.
Ни в общих сходках, ни в разговорах, ни в забавах, ни в чем он как-то не принимал участия.
Занимался он усиленно, не жалея себя, и за это его уважали, но никто не любил.
Был он очень беден и как-то надменно горд и несообщителен; как будто что-то таил про себя.
Иным товарищам его казалось, что он смотрит на них на всех, как на детей, свысока, как будто он всех их опередил и развитием, и знанием, и убеждениями, и что на их убеждения и интересы он смотрит как на что-то низшее.
С Разумихиным же он почему-то сошелся, то есть не то что сошелся, а был с ним сообщительнее, откровеннее.
Впрочем, с Разумихиным невозможно было и быть в других отношениях.
Это был необыкновенно веселый и сообщительный парень, добрый до простоты.
Впрочем, под этою простотой таилась и глубина, и достоинство.
Лучшие из его товарищей понимали это, все любили его.
Был он очень неглуп, хотя и действительно иногда простоват.
Наружность его была выразительная - высокий, худой, всегда худо выбрит, черноволосый. Иногда он буянил и слыл за силача.
Однажды ночью, в компании, он одним ударом ссадил одного блюстителя вершков двенадцати росту.
Пить он мог до бесконечности, но мог и совсем не пить; иногда проказил даже непозволительно, но мог и совсем не проказить.
Разумихин был еще тем замечателен, что никакие неудачи его никогда не смущали и никакие дурные обстоятельства, казалось, не могли придавить его.
Он мог квартировать хоть на крыше, терпеть адский голод и необыкновенный холод.
Был он очень беден и решительно сам, один, содержал себя, добывая кой-какими работами деньги.
Он знал бездну источников, где мог почерпнуть, разумеется заработком.
Однажды он целую зиму совсем не топил своей комнаты и утверждал, что это даже приятнее, потому что в холоде лучше спится.
В настоящее время он тоже принужден был выйти из университета, но ненадолго, и из всех сил спешил поправить обстоятельства, чтобы можно было продолжать.
Раскольников не был у него уже месяца четыре, а Разумихин и не знал даже его квартиры.
Раз как-то, месяца два тому назад, они было встретились на улице, но Раскольников отвернулся и даже перешел на другую сторону, чтобы тот его не заметил.