Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Преступление и наказание, Часть шестая, Эпилог (1866)

Приостановить аудио

В остроге, в окружающей его среде, он, конечно, многого не замечал, да и не хотел совсем замечать.

Он жил, как-то опустив глаза: ему омерзительно и невыносимо было смотреть.

Но под конец многое стало удивлять его, и он, как-то поневоле, стал замечать то, чего прежде и не подозревал.

Вообще же и наиболее стала удивлять его та страшная, та непроходимая пропасть, которая лежала между ним и всем этим людом.

Казалось, он и они были разных наций. Он и они смотрели друг на друга недоверчиво и неприязненно.

Он знал и понимал общие причины такого разъединения; но никогда не допускал он прежде, чтоб эти причины были на самом деле так глубоки и сильны.

В остроге были тоже ссыльные поляки, политические преступники.

Те просто считали весь этот люд за невежд и холопов и презирали их свысока; но Раскольников не мог так смотреть: он ясно видел, что эти невежды во многом гораздо умнее этих самых поляков.

Были тут и русские, тоже слишком презиравшие этот народ, - один бывший офицер и два семинариста; Раскольников ясно замечал и их ошибку.

Его же самого не любили и избегали все. Его даже стали под конец ненавидеть - почему? Он не знал того.

Презирали его, смеялись над ним, смеялись над его преступлением те, которые были гораздо его преступнее.

- Ты барин! - говорили ему.

- Тебе ли было с топором ходить; не барское вовсе дело.

На второй неделе великого поста пришла ему очередь говеть вместе с своей казармой.

Он ходил в церковь молиться вместе с другими.

Из-за чего, он и сам не знал того, - произошла однажды ссора; все разом напали на него с остервенением.

- Ты безбожник!

Ты в бога не веруешь! - кричали ему.

- Убить тебя надо.

Он никогда не говорил с ними о боге и о вере, но они хотели убить его, как безбожника; он молчал и не возражал им.

Один каторжный бросился было на него в решительном исступлении; Раскольников ожидал его спокойно и молча: бровь его не шевельнулась, ни одна черта его лица не дрогнула.

Конвойный успел вовремя стать между ним и убийцей - не то пролилась бы кровь.

Неразрешим был для него еще один вопрос: почему все они так полюбили Соню?

Она у них не заискивала; встречали они ее редко, иногда только на работах, когда она приходила на одну минутку, чтобы повидать его.

А между тем все уже знали ее, знали и то, что она за ним последовала, знали, как она живет, где живет.

Денег она им не давала, особенных услуг не оказывала.

Раз только, на рождестве, принесла она на весь острог подаяние: пирогов и калачей.

Но мало-помалу между ними и Соней завязались некоторые более близкие отношения: она писала им письма к их родным и отправляла их на почту.

Их родственники и родственницы, приезжавшие в город, оставляли, по указанию их, в руках Сони вещи для них и даже деньги.

Жены их и любовницы знали ее и ходили к ней.

И когда она являлась на работах, приходя к Раскольникову, или встречалась с партией арестантов, идущих на работы, - все снимали шапки, все кланялись:

"Матушка, Софья Семеновна, мать ты наша, нежная, болезная!" - говорили эти грубые, клейменые каторжные этому маленькому и худенькому созданию.

Она улыбалась и откланивалась, и все они любили, когда она им улыбалась.

Они любили даже ее походку, оборачивались посмотреть ей вслед, как она идет, и хвалили ее; хвалили ее даже за то, что она такая маленькая, даже уж не знали, за что похвалить.

К ней даже ходили лечиться.

Он пролежал в больнице весь конец поста и Святую.

Уже выздоравливая, он припомнил свои сны, когда еще лежал в жару и в бреду.

Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу.

Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих, избранных.

Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей.

Но эти существа были духи, одаренные умом и волей.

Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований.

Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали.

Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки.

Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать.

Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе.

Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга.

В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге.

Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться; остановилось земледелие.

Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться, - но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались.