На субботу и воскресенье она уехала в Хеттон, потом снова вернулась в Лондон, на этот раз в квартиру, где краска уже высохла, хотя горячую воду еще подавали с перебоями; тут все пахло новым: стены, простыни, занавески, а от новых радиаторов куда менее приятно разило раскаленным железом.
Вечером она, как всегда, позвонила в Хеттон.
— Я говорю из квартиры…
— Вот как…
— Милый ну изобрази немножко больше энтузиазма в голосе.
Здесь все так интересно.
— И на что это похоже?
— Ну, сейчас тут самые разные запахи, и ванна издает такие странные звуки, и когда поворачиваешь кран с горячей водой, раздается пыхтенье — и только, и из холодного крана капает вода, и она совсем коричневая, и дверки шкафа заклинались, и занавески не задергиваются, так что уличный фонарь всю ночь бьет в глаза… но это божественно.
— Да что ты.
— Тони, не надо.
Здесь все так интересно — и входная дверь, и ключ от квартиры, и все-все… И еще мне сегодня прислали целую охапку цветов, а их тут некуда ставить, и они у меня в тазу, здесь нет ваз.
Это ведь не ты прислал, нет?
— Да… собственно говоря, я.
— Милый, а и так надеялась, что… как это похоже на тебя.
— Ваше время истекло.
— Пора кончать.
— Когда ты вернешься?
— Очень скоро.
Спокойной ночи, родной.
— Сколько можно разговаривать, — сказал Бивер.
Все время, пока она разговаривала, ей приходилось заслонять телефон, который Бивер игриво угрожал разъединить.
— Как мило, что Тони прислал мне цветы, правда?
— Ну, я не в таком уж восторге от Тони.
— Пусть это тебя не мучит, красавец мой. потому что ты ему нисколечко не нравишься.
— Правда?
А почему?
— Потому что ты никому, кроме меня, не нравишься.
Заруби это себе на носу… да и я понять не могу, чем ты мне понравился.
Бивер с матерью уезжали на рождество к родственникам в Ирландию.
Тони и Бренда встречали рождество в семейном кругу: Марджори с Алланом, мать Бренды, тетка Тони Фрэнсис и две семьи захудалых Ластов, убогих и смиренных жертв права первородства, для которых Хеттон значил так же много, как и для Тони.
В детской ставили маленькую елку для Джона Эндрю, внизу, в главной зале, — большую, ее наряжали захудалые Ласты и зажигали за полчаса до чая (рядом ставили двух лакеев с мокрыми губками на шестах, чтобы тушить скрючившиеся свечи, грозящие пожаром).
Подарки дарились всем слугам — в строгом соответствии с рангом, и всем гостям (чеки — для захудалых Ластов).
Аллан всегда привозил огромный паштет из гусиной печенки — деликатес, к которому он питал особое пристрастие.
Все объелись и в понедельник к вечеру, к раздаче подарков, впали в некоторое оцепенение; гостей обносили серебряными половниками подожженного коньяка, слышался треск разрываемых хлопушек, бумажные шляпы, комнатные фейерверки, «девизы».
В этом году все шло как по маслу; казалось, ничто не угрожало миру и благополучию дома.
Прибыл хор и пропел рождественские гимны в галерее смолистой сосны, а потом поглощал в непомерных количествах горячий пунш и сладкое печенье.
Викарий произнес неизменную рождественскую проповедь.
Ту самую, которую прихожане особенно любили:
«Трудно представить себе, — начал он, умильно оглядывая паству, которая кашляла в шарфы и растирала отмороженные пальцы шерстяными перчатками, — что наступило рождество.
Вместо пылающих в очаге бревен и наглухо закрытых от метели окон мы видим жестоко палящее чужеземное солнце, вместо круга любимых лиц родных и близких мы видим бессмысленные взгляды покоренных, хотя и благодарных, язычников.
Вместо мирного вола и вифлеемского осла, — говорил викарий, несколько запутываясь в сравнениях, — нам сопутствуют хищный тигр и экзотический верблюд, коварный шакал и величавый слон…» — и так далее.
Слова эти в свое время трогали сердца многих огрубевших душой кавалеристов, и, слыша их опять, а он слышал их из года в год с тех пор, как мистер Тендрил появился у них в приходе. Тони, да и большинство его гостей воспринимали их как неотъемлемую принадлежность рождества, без которой им было б трудно обойтись. «Хищный тигр и экзотический верблюд» стали притчей во языцех в семье и часто использовались в разных играх.
Игры Бренда переносила тяжелее всего.
Они ее никоим образом не забавляли, и она до сих пор конфузилась при виде ряженого Тони.
Еще больше ее мучил страх, что недостаток энтузиазма с ее стороны обедневшие Ласты могут приписать высокомерию.
Такая щепетильность — о чем она не догадывалась — была совершенно излишней, ибо родственникам мужа и в голову не приходило относиться к ней иначе как с родственной приязнью и некоторым снисхождением, ибо будучи Ластами, они считали, что имеют в Хеттоне куда больше прав, чем она.
Тетка Фрэнсис, женщина пронзительного ума, быстро смекнула, в чем дело, и попыталась успокоить ее:
«Дитя мое, — сказала она, — такая деликатность бессмысленна, ибо только богатые осознают ту пропасть, которая отделяет их от бедных», но неловкость не исчезала, и вечер за вечером Бренда по воле родственников высылалась из комнат, задавала вопросы и отвечала на них, участвовала в грубых шутках, выкупала фанты, рисовала картинки, писала стихи, рядилась, убегала от преследователей и сидела в шкафах.
В этом году рождество пришлось на пятницу, так что праздники затянулись, и гости задержались у них с четверга до понедельника.
Из чувства самосохранения она запретила Биверу посылать ей подарок или письмо, потому что наперед знала; что бы он ни написал, оскорбит ее своим убожеством, но, несмотря на это, она нервничала, поджидая почту, и надеялась, что он все же ее ослушается.