Когда он перевел взгляд на судью, в голове у него закопошились мысли о покрое его одежды, о том, сколько она стоит и как он ее надевает.
Одно из судейских кресел занимал старый толстый джентльмен, который с полчаса назад вышел и сейчас вернулся.
Он задавал себе вопрос, уходил ли этот человек обедать, что было у него на обед и где он обедал, и предавался этим пустым размышлениям, пока какой-то другой человек не привлек его внимания и не вызвал новых размышлений.
Однако в течение всего этого времени его мозг ни на секунду не мог избавиться от гнетущего, ошеломляющего сознания, что у ног его разверзлась могила; оно не покидало его, но это было смутное, неопределенное представление, и он не мог на нем сосредоточиться.
Но даже сейчас, когда он дрожал и его бросало в жар при мысли о близкой смерти, он принялся считать железные прутья перед собой и размышлять о том, как могла отломиться верхушка одного из них и починят ли ее или оставят такой, какая есть.
Потом он вспомнил обо всех ужасах виселицы и эшафота и вдруг отвлекся, следя за человеком, кропившим пол водой, чтобы охладить его, а потом снова задумался.
Наконец, раздался возглас, призывающий к молчанию, и все, затаив дыхание, устремили взгляд на дверь.
Присяжные вернулись и прошли мимо него.
Он ничего не мог угадать по их лицам: они были словно каменные.
Спустилась глубокая тишина... ни шороха... ни вздоха... Виновен!
Зал огласился страшными криками, повторявшимися снова и снова, а затем эхом прокатился громкий рев, который усиливался, нарастая, как грозные раскаты грома.
То был взрыв радости толпы, ликующей перед зданием суда при вести о том, что он умрет в понедельник.
Шум утих, и его спросили, имеет ли он что-нибудь сказать против вынесенного ему смертного приговора.
Он принял прежнюю напряженную позу и пристально смотрел на вопрошавшего; но вопрос повторили дважды, прежде чем Феджин его расслышал, а тогда он пробормотал только, что он - старик... старик... старик... и, понизив голос до шепота, снова умолк.
Судья надел черную шапочку, а осужденный стоял все с тем же видом и в той же позе.
У женщин на галерее вырвалось восклицание, вызванное этим страшным и торжественным моментом. Феджин быстро поднял глаза, словно рассерженный этой помехой, и с еще большим вниманием наклонился вперед.
Речь, обращенная к нему, была торжественна и внушительна; приговор страшно было слушать.
Но он стоял, как мраморная статуя: ни один мускул не дрогнул.
Его лицо с отвисшей нижней челюстью и широко раскрытыми глазами было изможденным, и он все еще вытягивал шею, когда тюремщик положил ему руку на плечо и поманил его к выходу.
Он тупо посмотрел вокруг и повиновался.
Его повели через комнату с каменным полом, находившуюся под залом суда, где одни арестанты ждали своей очереди, а другие беседовали с друзьями, которые толпились у решетки, выходившей на открытый двор.
Не было никого, кто бы поговорил с ним; но когда он проходил мимо, арестованные расступились, чтобы не заслонять его от тех, кто прильнул к прутьям решетки, а те осыпали его ругательствами, кричали и свистели.
Он погрозил кулаком и хотел плюнуть на них, но сопровождающие увлекли его мрачным коридором, освещенным несколькими тусклыми лампами, в недра тюрьмы.
Здесь его обыскали - нет ли при нем каких-нибудь средств, которые могли бы предварить исполнение приговора; по совершении этой церемонии его отвели в одну из камер для осужденных и оставили здесь одного.
Он опустился на каменную скамью против двери, служившую стулом и ложем, и, уставившись налитыми кровью глазами в пол, попытался собраться с мыслями.
Спустя некоторое время он начал припоминать отдельные, не связанные между собой фразы из речи судьи, хотя тогда ему казалось, что он ни слова не может расслышать.
Постепенно они расположились в должном порядке, - а за ними пришли и другие. Вскоре он восстановил почти всю речь.
Быть повешенным, за шею, пока не умрет, - таков был приговор.
Быть повешенным за шею, пока не умрет.
Когда совсем стемнело, он начал думать обо всех знакомых ему людях, которые умерли на эшафоте - иные не без его помощи.
Они возникали перед ним в такой стремительной последовательности, что он едва мог их сосчитать.
Он видел, как умерли иные из них, и посмеивался, потому что они умирали с молитвой на устах.
С каким стуком падала доска * и как быстро превращались они из крепких, здоровых людей в качающиеся тюки одежды!
Может быть, кое-кто из них находился в этой самой камере - сидел на этом самом месте.
Было очень темно; почему не принесли света?
Эта камера была выстроена много лет назад.
Должно быть, десятки людей проводили здесь последние свои часы.
Казалось, будто сидишь в склепе, устланном мертвыми телами, - капюшон, петля, связанные руки, лица, которые он узнавал даже сквозь это отвратительное покрывало... Света, света!
Наконец, когда он в кровь разбил руки, колотя о тяжелую дверь и стены, появилось двое: один нес свечу, которую затем вставил в железный фонарь, прикрепленный к стене; другой тащил тюфяк, чтобы переспать на нем, так как заключенного больше не должны были оставлять одного.
Вскоре настала ночь - темная, унылая, немая ночь.
Другим, бодрствующим, радостно прислушиваться к бою часов на церкви, потому что он возвещает о жизни и следующем дне.
Ему он приносил отчаяние.
В каждом звуке медного колокола, его глухом и низком "бум", ему слышалось - "смерть".
Что толку было от шума и сутолоки беззаботного утра, проникавших даже сюда, к нему?
Это был все тот же похоронный звон, в котором издевательство слилось с предостережением.
День миновал.
День?
Не было никакого дня; он пролетел так же быстро, как наступил, - и снова спустилась ночь, ночь такая долгая и все же такая короткая: долгая благодаря устрашающему своему безмолвию и короткая благодаря быстротечным своим часам.
Он то бесновался и богохульствовал, то выл и рвал на себе волосы.
Его почтенные единоверцы пришли, чтобы помолиться вместе с ним, но он их прогнал с проклятьями.