Кен Кизи Во весь экран Пролетая над гнездом кукушки (1962)

Приостановить аудио

Конечно, и они могли изнурить его до некоторой степени, эти труды в закрытом помещении, вы только представьте себе, друзья.

Что касается меня, я уступил бы часть витамина D в обмен за некоторое такое изнурение.

Особенно имея малышку кэнди в качестве прораба.

Или я ошибаюсь?

Вслух я этого не сказал, но подумал, что, может быть, и ошибается.

Усталость Макмерфи я заметил еще раньше, когда возвращались в больницу и он потребовал, чтобы завернули в городок, где прошло его детство.

Мы только что распили последнее пиво, выбросили пустую банку в окно перед знаком «стоп» и отвалились на спинку, чтобы напоследок насладиться днем… Обветренные и пьяненькие, не засыпали мы только потому, что хотелось продлить удовольствие.

У меня шевельнулась мысль, что я уже могу увидеть в жизни что-то хорошее. Кое-чему Макмерфи меня научил.

Не помню, когда еще мне было так хорошо – только в детстве, когда все было хорошо и земля была, как песня ребенка.

Мы возвращались не берегом, а свернули вглубь, чтобы проехать через тот городок, где Макмерфи прожил дольше всего в своей кочевой жизни.

По лицевому склону горы в каскадной цепи – я уже думал, что заблудились, – мы подъехали к городу величиной раза в два больше, чем наш больничный участок.

На улице, куда нас привез Макмерфи, песчаный ветер задул солнце.

Он остановился среди бурьяна и показал на другую сторону дороги.

– Там.

Вон тот.

Как будто его травой подперли… Беспутной юности моей приют убогий.

На сумеречной стороне улицы стояли голые деревья, вонзившиеся в тротуар, как деревянные молнии, и там, куда они угодили, бетон растрескался; все – в обруче забора.

Перед заросшим двором торчал из земли железный частокол, а дальше стоял большой деревянный дом с верандой и упирался дряхлым плечом в ветер, чтобы его не укатило по земле за два квартала, как пустую картонную коробку.

Ветер принес капли дождя, замки на цепи перед дверью громыхнули, и я увидел, что глаза у дома крепко зажмурены.

А на веранде висела японская штука из бечевок и стекляшек, которые звенят и бренчат от самого слабого ветерка; в ней осталось всего четыре стекляшки.

Они качались, стукались и отзванивали мелкие осколочки на деревянный пол.

Макмерфи включил скорость.

– Был здесь один раз… Черт знает когда – когда мы с корейской заварухи возвращались.

Навестил.

Папаша и мать еще были живы.

Дома было хорошо. – Он отпустил сцепление, тронулся с места и снова затормозил. – Господи, – сказал он, – посмотрите туда, видите платье? – Он показал назад. – Вон, на суку?

Тряпка желтая с черным?

Я поглядел: над сараем высоко среди сучьев трепалось что-то вроде флага.

– Вот это самое платье было на девчонке, которая затащила меня в постель.

Мне было лет десять, а ей, наверно, меньше – тогда казалось, что это бог знает какое большое дело, и я спросил, как она думает, как считает – надо нам об этом объявить?

Ну, например, сказать родителям:

«Мама, мы с Джуди теперь жених и невеста».

И я это серьезно говорил, такой был дурак: думал, раз это произошло, ты теперь законно женат, прямо вот с этого места – хочешь ты или не хочешь, но правило нарушать нельзя.

И эта маленькая падла – восемь-девять лет от силы – наклоняется, берет с пола платье и говорит, что оно мое, говорит:

«Можешь его где-нибудь повесить, я пойду домой в трусах – вот и все тебе объявление, они сообразят».

Господи, девяти лет от роду, – сказал он и ущипнул кэнди за нос, – а знала про это побольше иных специалисток.

Она засмеялась и укусила его за руку; он стал разглядывать след от зубов.

– Словом, ушла домой в трусах, а я темноты ждал, вечера, чтобы выкинуть незаметно чертово платье… Но чувствуете – ветер? – Подхватил платье, как воздушного змея, и унес за дом неизвестно куда, а утром, ей-богу, вижу, висит на этом дереве, – думал, весь город теперь будет останавливаться и глазеть.

Он пососал руку с таким несчастным видом, что кэнди рассмеялась и поцеловала ее.

– Да, флаг мой был поднят, и с того дня до нынешнего я честно старался оправдать свое имя – Рэндл, верный любви, – А виновата во всем, ей-богу, та девятилетняя девчонка.

Дом проплыл мимо, Макмерфи зевнул и подмигнул.

– Научила меня любить, спасибо ей, мяконькой.

Тут – он еще говорил – хвостовые огни обгонявшей машины осветили лицо Макмерфи, и в ветровом стекле я увидел такое выражение, какого он никогда бы не допустил, если бы не понадеялся на темноту, на то, что его не увидят, – страшно усталое, напряженное и отчаянное, словно он что-то еще должен сделать, но времени не осталось…

А голос лениво и благодушно рассказывал о жизни, которую мы проживали вместе с ним, о молодых шалостях и детских забавах, о собутыльниках, влюбленных женщинах и кабацких битвах ради пустячных почестей – о прошлом, куда мы смогли бы вмечтать себя.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

На другой день после рыбалки старшая сестра начала новый маневр.

Идея родилась у нее два дня назад, когда она говорила с Макмерфи о том, какой барыш он получил с рыбалки, и о других его маленьких предприятиях в таком же роде.

За ночь она разработала идею, рассмотрела со всех сторон, решила, что дело беспроигрышное, и весь следующий день подбрасывала намеки, чтобы слух возник как бы сам по себе и хорошенько распустился к тому времени, когда она заговорит об этом прямо.

Она знала: люди устроены так, что раньше или позже непременно отодвинутся от того, кто дает им больше обычного, от дедов морозов, от миссионеров, от благотворителей, учреждающих фонды для добрых дел, и призадумаются: а ему-то какая выгода?

Криво улыбнутся, когда молодой адвокат принесет в местную школу мешочек орехов – перед самыми выборами, гусь лапчатый, – и скажут друг другу: этому палец в рот не клади.