Иной раз я предпочла бы оставить людей у себя, а не отсылать обратно, но она выше меня по положению.
Нет, возможно, вы недолго пробудете… Я имею в виду… Как сейчас.
Кровати в буйном все расстроены – эти сетки слишком тугие, те слишком слабые.
Кровати нам дали рядом.
Простыней меня не привязывали, но оставили рядом слабый свет.
Посреди ночи кто-то закричал:
– Я начинаю вертеться, индеец!
Смотри меня, смотри меня!
И прямо перед собой, посередине темноты, увидел длинные желтые зубы.
Это он подходил ко мне с протянутой рукой.
– Я начинаю вертеться!
Пожалуйста, смотри меня!
Двое санитаров схватили его сзади и уволокли из спальни, а он смеялся и кричал:
«Я начинаю вертеться, индеец!» Потом только смеялся.
Он повторял это и смеялся всю дорогу, пока его тащили по коридору; в спальне стало тихо, и я услышал, как тот, другой сказал:
– Нет… Я умываю руки от этих делов.
– Да-а, дружок у тебя тут было появился, – шепнул мне Макмерфи и отвернулся спать.
А мне уже не спалось до утра. Я видел эти желтые зубы и голодное лицо, просившее: смотри меня, смотри меня!
А потом, когда я все-таки уснул, просило молча.
Это лицо – желтая изголодавшаяся нужда – надвигалось из темноты, хотело чего-то… Просило.
Я не понимал, как может спать Макмерфи, когда его обступает сотня таких лиц, или две сотни, или тысяча.
В буйном пациентов будили сигналом.
Не просто включали свет, как у нас внизу.
Этот сигнал звучит как гигантская точилка для карандашей, скоблящая что-то страшное. Мы с Макмерфи, когда услышали его, подскочили на кроватях, потом собрались уже лечь, но громкоговоритель вызвал нас обоих на пост.
Я вылез из постели с занемевшей спиной и едва мог нагнуться; по тому, как ковылял Макмерфи, я понял, что и у него спина занемела.
– Что они для нас приготовили, вождь? – Спросил он. – Испанский сапожок?
Дыбу?
Хорошо бы что-нибудь не очень утомительное, а то уж больно я измочалился!
Я сказал ему, что неутомительное, но больше ничего не сказал – сам не был уверен, пока мы не пришли на пост; там сестра, уже другая, сказала:
– Мистер Макмерфи и мистер Бромден? – И дала нам по бумажному стаканчику.
Я заглянул в свой, там были три красные облатки.
Дзинь несется у меня в голове, и не могу остановить.
– Постойте, – говорит Макмерфи. – Это сонные таблетки, да?
Сестра кивает, оглядывается, есть ли кто сзади; там двое со щипцами для льда пригнулись, рука об руку.
Макмерфи возвращает ей стаканчик, говорит:
– Нет, сестра, предпочитаю без повязки на глазах.
Но от сигареты не отказался бы.
Я тоже возвращаю стаканчик, она говорит, что должна позвонить, и, не дождавшись нашего ответа, ныряет за стеклянную дверь, снимает трубку.
– Извини, вождь, что втянул тебя в историю, – говорит Макмерфи, а я едва слышу его за свистом телефонных проводов в стенах.
Мысли в панике несутся под гору.
Мы сидим в дневной комнате, вокруг нас лица, и тут входит сама старшая сестра, слева и справа от нее, на шаг сзади – два больших санитара.
Съеживаюсь в кресле, прячусь от нее – но поздно.
Слишком много народу смотрит на меня; липкие глаза не пускают.
– Доброе утро, – говорит она с прежней улыбкой. Макмерфи говорит «доброе утро», а я молчу, хотя она и мне громко говорит «доброе утро».
Смотрю на черных санитаров: у одного пластырь на носу и рука на перевязи, серая кисть свисает из-под бинтов, как утопший паук, а второй двигается так, как будто у него ребра в гипсе.
Оба чуть-чуть ухмыляются.
Со своими повреждениями могли бы, наверно, сидеть дома – но разве упустят такое?
Я ухмыляюсь им в ответ, чтоб знали.
Старшая сестра мягко и терпеливо укоряет Макмерфи за его безответственную выходку, детскую выходку – разбушевался, как капризный ребенок, неужели вам не стыдно?
Он отвечает, что, кажется, нет, и просит ее продолжать.