И нос сделали сломанный и шрам… Даже баки.
– Конечно, – проворчал Сканлон, – но какая липа!
Я протиснулся между другими пациентами и стал рядом с Мартини.
– Конечно, они умеют делать всякие шрамы и сломанные носы, – сказал я. – Но вид-то подделать не могут.
В лице же ничего нет.
Как манекен в магазине, верно, Сканлон?
Сканлон опять плюнул.
– Конечно, верно.
Эта штука, понимаешь, пустая.
Всякому видно.
– Смотрите сюда, – сказал кто-то, отвернув простыню, – татуировка.
– А как же, – сказал я, – и татуировки умеют делать.
Но руки, а?
Руки-то?
Этого не сумели.
У него руки были большие!
Весь остаток дня Сканлон, Мартини и я высмеивали эту штуку – Сканлон звал ее дурацкой куклой из ярмарочного балагана; но шли часы, опухоль вокруг глаз у него начала спадать, и я заметил, что больные все чаще и чаще подходят и смотрят на тело.
Они делали вид, будто идут к полке с журналами или к фонтанчику для питья, а сами поглядывали на него украдкой.
Я наблюдал за ними и пытался сообразить, как поступил бы он на моем месте.
Одно я знал твердо: он бы не допустил, чтобы такое вот, с пришпиленной фамилией, двадцать или тридцать лет сидело в дневной комнате и сестра показывала бы: так будет со всяким, кто пойдет против системы.
Это я знал твердо.
Ночью я ждал до тех пор, пока звуки в спальне не сказали мне, что все уже спят, и покуда санитары не кончили со своими обходами.
Тогда я повернул голову на подушке, чтобы видеть соседнюю кровать.
Я уже много часов прислушивался к дыханию – с того времени, когда привезли каталку и переставили носилки на кровать, слушал, как запинаются и перестают работать легкие, потом начинают снова, и надеялся, что они перестанут совсем, – но не поглядел туда еще ни разу.
В окне стояла холодная луна и лила в спальню свет, похожий на снятое молоко.
Я сел на кровати, и моя черная тень упала на него, разрезала его тело поперек между плечами и бедрами.
Опухоль вокруг глаз спала, и они были открыты; они смотрели прямо на луну, открытые и незадумчивые, помутневшие оттого, что долго не моргали, похожие на два закопченных предохранителя.
Я повернулся, чтобы взять подушку, глаза поймали это движение, и уже под их взглядом я встал и прошел метра полтора или два, от кровати до кровати.
Большое, крепкое тело упорно цеплялось за жизнь.
Оно долго боролось, не хотело ее отдавать, оно рвалось и билось, и мне пришлось лечь на него во весь рост, захватить его ноги своими ногами, пока я зажимал лицо подушкой.
Мне показалось, что я лежал на этом теле много дней.
Потом оно перестало биться.
Оно затихло, содрогнулось раз и затихло совсем.
Тогда я скатился с него.
Я поднял подушку и увидел, что пустой, тупиковый взгляд ни капли не изменился, даже от удушья.
Большими пальцами я закрыл ему веки и держал, пока они не застыли.
Тогда я лег на свою кровать.
Я лежал, накрывшись с головой, и думал, что все обошлось без особого шума, – но ошибся. Сканлон зашептал со своей кровати:
– Спокойно, вождь.
Спокойно.
Все правильно.
– Замолчи, – прошептал я. – Спи.
Стало тихо; потом он опять зашептал:
– Все кончено?
Я сказал ему: – Да.
– Господи, – сказал он, – она догадается.
Ты же понимаешь?
Конечно, никто ничего не докажет… Всякий может загнуться после операции, бывает сплошь и рядом… Но она – она догадается.
Я ничего не ответил.
– На твоем месте, вождь, я бы рвал отсюда.