Ох, это было тяжело…
Пит заплакал.
Он больше не мог выговаривать слова как надо, он открывал и закрывал рот, но не мог сложить из слов фразу.
Он помотал головой, чтобы она прояснилась, и, моргая, смотрел на острых.
– Ох, я… Говорю… Вам… Говорю вам.
Он снова начал оседать, и чугунный шар сократился до размеров обыкновенной руки.
Он сложил ее перед собой чашечкой, словно что-то предлагал больным.
– Ничего не могу поделать.
Я родился по ошибке.
Снес столько обид, что умер.
Я родился мертвым.
Ничего не могу поделать.
Я устал.
Опустил руки.
У вас есть надежда.
Я снес столько обид, что родился мертвым.
Вам легко досталось.
Я родился мертвым, и жизнь была тяжелой.
Я устал.
Устал говорить и стоять.
Я пятьдесят пять лет мертвый.
Старшая сестра уколола его через всю комнату, прямо сквозь зеленые брюки.
Она отскочила, не выдернув иглу после укола, и шприц повис на штанах, как стеклянно-стальной хвостик, а старик Пит все сильней оседал и клонился вперед, не от укола, а от усталости; последние минуты вымотали его окончательно и бесповоротно, навсегда – стоило посмотреть на него, и становилось понятно, что он человек конченый.
Так что укол был лишним; голова у него и так уже моталась, а глаза помутнели.
К тому времени, как сестра подкралась к нему снова, чтобы вынуть иглу, он уже совсем согнулся и плакал прямо на пол, качая головой, – слезы не смачивали лица, а брызгали в разные стороны: кап-кап, влево-вправо, как будто он сеял.
– Ох, – сказал он.
И даже не вздрогнул, когда она выдернула иглу.
Он вернулся к жизни, может быть, на минуту и попытался что-то нам сказать, но нам либо слушать было неохота, либо вдумываться лень, а его это усилие опустошило начисто.
Укол в ягодицу был напрасен, с таким же успехом она могла засадить его мертвецу – ни сердца, чтобы разогнать его с кровью, ни жил, чтобы донести до головы, ни мозга, чтобы оглушить его этой отравой.
Все равно что уколола высохший труп.
– Я… Устал…
– Так.
Если вы двое наберетесь смелости, мистер Банчини тихо и мирно ляжет спать.
– …Ужасно устал.
– Доктор Спайви, санитар Уильямс приходит в себя.
Займитесь им, пожалуйста.
У него разбились часы и порезана рука.
Ничего такого Пит больше не устраивал и уже не устроит.
Теперь, когда он начинает шуметь на собрании и его успокаивают, он успокаивается.
По-прежнему он иногда встает, и качает головой, и докладывает, как он устал, но это уже не жалоба, не оправдание и не предупреждение – все давно кончено; это – как старинные часы, которые времени не показывают, но все еще ходят, стрелки согнуты бог знает как, цифры на циферблате стерлись, звонок заглох от ржавчины, – старые ненужные часы, они еще тикают и хрипят, но без всякого смысла.
До двух часов группа дерет бедного Хардинга.
В два часа доктор начинает ерзать на стуле.
На собраниях, когда он не рассказывает свою теорию, ему неуютно; ему бы лучше в это время сидеть у себя в кабинете, рисовать диаграммы.
Он ерзает, наконец откашливается, и тогда сестра смотрит на свои часы и велит нам вносить столы из ванной, а обсуждение мы продолжим завтра в час.
Острые, разом выйдя из столбняка, украдкой глядят на Хардинга.
Лица у них горят от стыда, как будто они только сейчас сообразили, что их опять водили за нос.
Одни идут через коридор в ванную за столами, другие плетутся к полкам и прилежно рассматривают старые выпуски журнала «Макколс», а на самом деле просто хотят быть подальше от Хардинга.
Опять их науськали на товарища, заставили допрашивать, будто он преступник, а они прокуроры, судьи и присяжные.
Сорок пять минут они кромсали его на части и как бы даже с удовольствием бросали ему вопросы: как он думает, почему он не может удовлетворить свою женушку? Почему он так настаивает, что никогда не имел дела с мужчинами? Как надеется выздороветь, если не отвечает честно? – Вопросы, намеки, так что им самим теперь тошно, и они не хотят к нему приближаться – будет еще стыднее.
Глаза Макмерфи наблюдают за всем этим без отрыва.