Вот такой у меня козырь.
Поэтому я говорю: пятерку каждому из вас, если я за неделю не насыплю ей соли на хвост.
– Я все-таки не совсем…
– Вот так.
Соли на хвост, перцу под нос.
Доведу ее.
Так укатаю, что она у меня лопнет по швам и покажет вам хоть разок, что она не такая непобедимая, как вы думаете.
За неделю.
А выиграл я или нет, судить будешь ты.
Хардинг достает карандаш и записывает что-то в картежном блокноте.
– Вот.
Доверенность на десять долларов из моих денег, которые пылятся здесь в фонде.
Готов уплатить вдвое, мой друг, лишь бы увидеть такое неслыханное чудо.
Макмерфи смотрит на листок и складывает его.
– Кто еще готов уплатить за это?
Острые выстраиваются в очередь к блокноту.
Он берет листки и складывает на ладони, прижимая загрубелым большим пальцем.
Пачечка на ладони растет.
Он оглядывает спорщиков.
– Доверяете мне хранить расписки?
– Думаю, мы ничем не рискуем, – отвечает Хардинг. – В ближайшее время вы никуда от нас не денетесь.
Однажды в рождество, точно в полночь, в прежнем отделении дверь с грохотом распахивается и входит бородатый толстяк с красными от холода веками и вишневым носом.
Черные санитары поймали его в коридоре лучами фонариков.
Я вижу, что он весь опутан мишурой, которую развесил повсюду этот по связям с общественностью, спотыкается из-за нее в темноте.
Он заслоняет красные глаза от лучей и сосет усы.
– Хо-хо-хо, – говорит он. – Я бы с удовольствием остался, но надо бежать.
Понимаете, очень плотное расписание.
Хо-хо.
Тороплюсь…
Санитары надвигаются с фонариками.
Его держали здесь шесть лет, пока не выпустили – бритого, тощего, как палка.
Простым поворотом регулятора на стальной двери старшая сестра может пускать стенные часы с такой скоростью, как ей надо: захотелось ей ускорить жизнь, она пускает их быстрее, и стрелки вертятся на циферблате, как спицы в колесе.
В окнах-экранах – быстрые смены освещения, утро, день, ночь – бешено мелькают свет и темнота, и все носятся как угорелые, чтобы поспеть за фальшивым временем; страшная сутолока помывок, завтраков, приемов у врача, обедов, лекарств и десятиминутных ночей, так что едва успеваешь закрыть глаза, как свет в спальне орет: вставай и снова крутись, как белка в колесе, пробегай распорядок целого дня раз по двадцать в час, покуда старшая сестра не увидит, что все уже на пределе, и сбросит газ, сбавит скорость на своем задающем циферблате, – как будто ребенок баловался с кинопроектором, и наконец ему надоело смотреть фильм, пущенный в десять раз быстрее, стало скучно от этого дурацкого мельтешения и насекомого писка голосов, и он пустил пленку с нормальной скоростью.
Она любит включить скорость в те дни, например, когда тебя навещают или когда передают встречу ветеранов из Портленда – словом, когда охота задержаться и растянуть удовольствие.
Вот тут она включает на полный ход.
На чаще – наоборот, замедляет.
Ставит регулятор на «стоп» и замораживает солнце на экране, чтобы оно неделями не двигалось с места, чтобы не шелохнулся его отблеск ни на древесном листе, ни на луговой травинке.
Стрелки часов уперлись в без двух минут три, и она будет держать их там, пока мы не рассыплемся в прах.
Сидишь свинцовый и не можешь пошевелиться, не можешь встать и пройтись, чтобы разогнать кровь, сглотнуть не можешь, дышать не можешь.
Только глаза еще двигаются, но видеть ими нечего, кроме окаменевших острых в другом конце комнаты, которые смотрят друг на друга, решая, кому ходить.
Старый хроник, мой сосед, мертв седьмой день и пригнивает к стулу.
А случается, вместо тумана она пускает в отдушины прозрачный химический газ, и все в палате затвердевает, когда он превращается в пластик.
Бог знает, сколько мы так сидим.
Потом она понемногу отпускает регулятор, и это еще хуже.
Мертвую остановку мне легче выдержать, чем сиропно-медленное движение руки Сканлона в другом конце комнаты – у него три дня уходит на то, чтобы выложить карту.
Мои легкие втягивают густой пластмассовый воздух с таким трудом, как будто он проходит через игольное ушко.
Я пытаюсь пойти в уборную и чувствую, что завален тоннами песка, жму мочевой пузырь, покуда зеленые искры не затрещат у меня на лбу.
Напрягаю каждый мускул, чтобы встать со стула и пойти в уборную, тужусь до дрожи в руках и ногах, до зубной боли.
Силюсь, силюсь и отрываю зад от кожаного сиденья на какие-нибудь полсантиметра.
И падаю обратно, сдаюсь – течет по левой ноге, под током горячий соленый провод, от него срабатывают унизительные звонки, сирены, мигалки, все кричат и бегают вокруг, и большие черные санитары, разбрасывая толпу налево и направо, вдвоем бросаются ко мне, размахивают страшными космами медной проволоки, которые трещат и сыплют искрами, замыкаясь от воды.