Макмерфи толкает в бок соседей, шепчет им, вскоре они кивают, а он выкладывает на стол три доллара и отваливается на спинку.
Все поворачивают свои стулья и наблюдают, как масляная улитка ползет по стене, замирает, собирается с силами, ныряет дальше, оставляя за собой на краске блестящий след.
Все молчат.
Смотрят на масло, потом на часы, потом опять на масло.
Теперь часы идут.
Масло сползает на пол за какие-нибудь полминуты до семи тридцати, и Макмерфи получает обратно все проигранные деньги.
Санитар очнулся, оторвал взгляд от масляной тропинки и отпускает нас; Макмерфи выходит из столовой, засовывает деньги в карман.
Он обнимает санитара за плечи и не то ведет, не то несет его по коридору к дневной комнате.
– Сэм, браток, вечер скоро, а я только-только отыгрываюсь.
Надо наверстывать.
Как насчет достать колоду из вашего запертого шкафчика, а я посмотрю, услышим мы друг друга или нет под эту музыку.
После все утро наверстывает – играет в очко, но уже не на сигареты, а на долговые расписки.
Раза два-три передвигает игорный стол, чтобы не так бил по ушам громкоговоритель.
Видно, что это действует ему на нервы.
Наконец он направляется к посту, стучит в стекло, старшая сестра поворачивается со своим креслом, открывает дверь, и он спрашивает ее, нельзя ли выключить на время этот адский грохот.
Она в своем кресле за стеклом спокойна как никогда – полуголые дикари не бегают, волноваться не из-за чего.
Улыбка на лице держится прочно.
Она закрывает глаза, качает головой и очень любезно говорит Макмерфи: – Нет.
– Ну, хоть громкость убавить можете?
Вроде не обязательно, чтобы целый штат Орегон слушал, как Лоуренс Уэлк весь день по три раза в час играет «Чай вдвоем»!
Если бы чуть потише, чтобы расслышать ставки с другой стороны, я организовал бы покер…
– Вам было сказано, мистер Макмерфи, что играть на деньги в отделении есть нарушение порядка.
– Ладно, убавьте, будем играть на спички, на пуговицы от ширинки – только приверните эту заразу!
– Мистер Макмерфи… – И замолчала, ждет, когда ее спокойный учительский тон произведет свое действие, уверена, что все острые прислушиваются к разговору. – Знаете, что я думаю?
Я думаю, что вы ведете себя как эгоист.
Вы не заметили, что кроме вас в больнице есть другие люди?
Есть старые люди, которые просто не услышат радио, если включить его тише, старики, не способные читать и решать головоломки… Или играть в карты и выигрывать чужие сигареты.
Музыка из репродуктора – единственное, что осталось таким людям, как Маттерсон и Китлинг.
И вы хотите у них это отнять.
Мы с удовольствием откликаемся на все предложения и просьбы, когда есть возможность, но прежде чем обращаться с такими просьбами, мне кажется, вы могли бы немного подумать о товарищах.
Он оборачивается, смотрит на хроников и понимает, что в ее словах есть правда.
Он стаскивает шапку, запускает руку в волосы и наконец поворачивается к ней спиной.
Он понимает не хуже ее, что все острые прислушиваются к каждому их слову.
– Ладно… Я об этом не подумал.
– Я так и поняла.
Он дергает рыжий пучок волос между отворотами зеленой куртки, а потом говорит:
– Так, ага, а что если мы перенесем картежный стол куда-нибудь в другое место?
В другую комнату.
Например, куда мы сносим столы на время собрания.
Она весь день стоит пустая.
Отоприте ее для игроков, а старики пускай остаются здесь со своим радио – и все довольны.
Она улыбается, снова закрывает глаза и тихо качает головой.
– Вы, конечно, можете в удобное время обсудить ваше предложение с руководством, но боюсь, что все отнесутся к нему так же, как я: для двух дневных комнат у нас недостаточно персонала.
Некому наблюдать за больными.
И, если можно, не опирайтесь, пожалуйста, на стекло – у вас жирные руки, и на окне остаются пятна.
Вы добавляете людям работы.
Он отдернул руку и, вижу, хотел что-то сказать, но смолчал, понял, что крыть ему нечем – разве что обругать ее.
Лицо и шея у него красные.
Он глубоко вздыхает, собирает всю свою волю, как уже было сегодня утром, просит извинить за то, что побеспокоил, а потом возвращается к картежному столу.
Вся палата понимает: началось.