Мы продолжали есть.
Послышался кашель, шипение, как при пуске паровоза, и потом взрыв, от которого опять затряслась земля.
– Блиндаж не очень глубокий, – сказал Пассини.
– А вот это, должно быть, миномет.
– Точно.
Я надкусил свой ломоть сыру и глотнул вина.
Среди продолжавшегося шума я уловил кашель, потом послышалось: чух-чух-чух-чух, потом что-то сверкнуло, точно настежь распахнули летку домны, и рев, сначала белый, потом все краснее, краснее, краснее в стремительном вихре.
Я попытался вздохнуть, но дыхания не было, и я почувствовал, что весь вырвался из самого себя и лечу, и лечу, и лечу, подхваченный вихрем.
Я вылетел быстро, весь как есть, и я знал, что я мертв и что напрасно думают, будто умираешь, и все.
Потом я поплыл по воздуху, но вместо того, чтобы подвигаться вперед, скользил назад.
Я вздохнул и понял, что вернулся в себя.
Земля была разворочена, и у самой моей головы лежала расщепленная деревянная балка.
Голова моя тряслась, и я вдруг услышал чей-то плач.
Потом словно кто-то вскрикнул.
Я хотел шевельнуться, но я не мог шевельнуться.
Я слышал пулеметную и ружейную стрельбу за рекой и по всей реке.
Раздался громкий всплеск, и я увидел, как взвились осветительные снаряды, и разорвались, и залили все белым светом, и как взлетели ракеты, и услышал взрывы мин, и все это в одно мгновение, и потом я услышал, как совсем рядом кто-то сказал:
«Mamma mia! [Мама моя! (итал.)] O, mamma mia!»
Я стал вытягиваться и извиваться и наконец высвободил ноги и перевернулся и дотронулся до него.
Это был Пассини, и когда я дотронулся до него, он вскрикнул.
Он лежал ногами ко мне, и в коротких вспышках света мне было видно, что обе ноги у него раздроблены выше колен.
Одну оторвало совсем, а другая висела на сухожилии и лохмотьях штанины, и обрубок корчился и дергался, словно сам по себе.
Он закусил свою руку и стонал:
«О mamma mia, mamma mia!» – и потом:
«Dio te salve? Maria. [Спаси тебя бог, Мария (итал.)] Dio te salve, Maria.
O Иисус, дай мне умереть! Христос, дай мне умереть, mamma mia, mamma mia! Пречистая дева Мария, дай мне умереть.
Не могу я.
Не могу.
Не могу.
О Иисус, пречистая дева, не могу я.
О-о-о-о!»
Потом, задыхаясь:
«Mamma, mamma mia!» Потом он затих, кусая свою руку, а обрубок все дергался.
– Portaferiti! [Носилки! (итал.)] – закричал я, сложив руки воронкой. – Portaferiti! – Я хотел подползти к Пассини, чтобы наложить ему на ноги турникет, но я не мог сдвинуться с места.
Я попытался еще раз, и мои ноги сдвинулись немного.
Теперь я мог подтягиваться на локтях.
Пассини не было слышно.
Я сел рядом с ним, расстегнул свой френч и попытался оторвать подол рубашки.
Ткань не поддавалась, и я надорвал край зубами.
Тут я вспомнил об его обмотках.
На мне были шерстяные носки, но Пассини ходил в обмотках.
Все шоферы ходили в обмотках. Но у Пассини оставалась только одна нога.
Я отыскал конец обмотки, но, разматывая, я увидел, что не стоит накладывать турникет, потому что он уже мертв.
Я проверил и убедился, что он мертв.
Нужно было выяснить, что с остальными тремя.
Я сел, и в это время что-то качнулось у меня в голове, точно гирька от глаз куклы, и ударило меня изнутри по глазам.
Ногам стало тепло и мокро, и башмаки стали теплые и мокрые внутри.
Я понял, что ранен, и наклонился и положил руку на колено.
Колена не было.
Моя рука скользнула дальше, и колено было там, вывернутое на сторону.