Эрнест Хемингуэй Во весь экран Прощай, оружие (1929)

Приостановить аудио

– Да, мать я, вероятно, любил.

– Вы всегда любили бога?

– С самого детства.

– Так, – сказал я.

Я не знал, что сказать. – Вы совсем еще молоды.

– Я молод, – сказал он. – Но вы зовете меня отцом.

– Это из вежливости.

Он улыбнулся.

– Правда, мне пора идти, – сказал он. – Вам от меня ничего не нужно? – спросил он с надеждой.

– Нет.

Только разговаривать с вами.

– Я передам от вас привет всем нашим.

– Спасибо за подарки.

– Не стоит.

– Приходите еще навестить меня.

– Приду.

До свидания. – Он потрепал меня по руке.

– Прощайте, – сказал я на диалекте.

– Ciao, – повторил он.

В комнате было темно, и вестовой, который все время сидел в ногах постели, встал и пошел его проводить.

Священник мне очень нравился, и я желал ему когда-нибудь возвратиться в Абруццы.

В офицерской столовой ему отравляли жизнь, и он очень мило сносил это, но я думал о том, какой он у себя на родине.

В Капракотта, рассказывал он, в речке под самым городом водится форель.

Запрещено играть на флейте по ночам.

Молодые люди поют серенады, и только играть на флейте запрещено.

Я спросил – почему.

Потому что девушкам вредно слушать флейту по ночам.

Крестьяне зовут вас «дон» и снимают при встрече шляпу.

Его отец каждый день охотится и заходит поесть в крестьянские хижины.

Там это за честь считают.

Иностранцу, чтобы получить разрешение на охоту, надо представить свидетельство, что он никогда не подвергался аресту.

На Гран-Сассо-д'Италиа водятся медведи, но это очень далеко.

Аквила – красивый город.

Летом по вечерам прохладно, а весна в Абруццах самая прекрасная во всей Италии.

Но лучше всего осень, когда можно охотиться в каштановых рощах.

Дичь очень хороша, потому что питается виноградом. И завтрака с собой никогда не нужно брать, крестьяне считают за честь, если поешь у них в доме вместе с ними.

Немного погодя я заснул.

Глава двенадцатая

Палата была длинная, с окнами по правой стене и дверью в углу, которая вела в перевязочную.

Один ряд коек, где была и моя, стоял вдоль стены, напротив окон, а другой – под окнами, напротив стены.

Лежа на левом боку, я видел дверь перевязочной.

В глубине была еще одна дверь, в которую иногда входили люди.

Когда у кого-нибудь начиналась агония, его койку загораживали ширмой так, чтобы никто не видел, как он умирает, и только башмаки и обмотки врачей и санитаров видны были из-под ширмы, а иногда под конец слышался шепот.

Потом из-за ширмы выходил священник, и тогда санитары снова заходили за ширму и выносили оттуда умершего, с головой накрытого одеялом, и несли его вдоль прохода между койками, и кто-нибудь складывал ширму и убирал ее.

В это утро палатный врач спросил меня, чувствую ли я себя в силах завтра выехать.

Я сказал, что да.

Он сказал, что в таком случае меня отправят рано утром.

Для меня лучше, сказал он, совершить переезд теперь, пока еще не слишком жарко.

Когда поднимали с койки, чтобы нести в перевязочную, можно было посмотреть в окно и увидеть новые могилы в саду.

Там, у двери, выходящей в сад, сидел солдат, который мастерил кресты и писал на них имена, чины и названия полка тех, кто был похоронен в саду.