Порою у нас захватывало дыхание, как у воздухоплавателей на больших высотах.
Но если аэронавтам, по мере того как они поднимаются в высшие слои воздуха, приходится испытывать все больший холод, то нам приходилось испытывать как раз обратное.
Жара усиливалась в ужасающей степени и в этот момент достигала, наверно, сорока градусов.
Что должна была означать эта перемена атмосферы?
До сих пор факты подтверждали теорию Дэви и Лиденброка; до сих пор огнеупорные горные породы, электричество и магнетизм создавали особые условия, нарушавшие законы природы, влияли на понижение температуры, ибо теория центрального огня оставалась, на мой взгляд, все-таки единственно истинной, единственно объясняющей все.
Не попадали ли мы теперь в такую среду, где эти явления совершались в силу законов природы и где жара доводила скалы до расплавленного состояния?
Я опасался этого и высказал свои соображения профессору.
– Если мы не потонем или не разобьемся, если мы не умрем от голода, у нас всегда еще останется возможность сгореть заживо.
Тот лишь пожал плечами и погрузился в свои размышления.
Прошел еще час, и, за исключением небольшого повышения температуры, положение не изменилось. Наконец, дядюшка нарушил молчание.
– Видишь ли, – сказал он, – надо на что-нибудь решиться.
– Решиться? – спросил я.
– Да! Нам нужно подкрепить наши силы. Если мы попытаемся продлить на несколько часов наше существование, сберегая остатки пищи, мы ослабеем вконец!
– Да, и этот конец не заставит себя ждать.
– Но если представится случай спастись, если потребуются решительные действия, откуда мы возьмем силу для этого, если ослабеем от истощения?
– Но что же, дядюшка, станется с нами, когда мы съедим последний кусок?
– Ничего, Аксель, ничего!
Но насытишься ли ты, пожирая этот кусок глазами?
Ты рассуждаешь, как человек, лишенный воли, как существо, лишенное энергии!
– Да неужели же вы не теряете надежды? – вскричал я с раздражением.
– Нет! – твердо ответил профессор.
– Как? Вы еще верите в возможность опасения?
– Да! Конечно, да! Я не допускаю, чтобы существо, наделенное волей, пока бьется его сердце, пока оно способно двигаться, могло бы предаться отчаянию.
Какие слова!
Человек, произносивший их в таких обстоятельствах, обладал, конечно, необыкновенно твердым характером.
– Что же вы думаете сделать в конце концов? – спросил я.
– Съесть этот остаток пищи до последней крошки и тем самым восстановить наши силы.
Пусть это будет наш последний обед, но по крайней мере мы станем снова сильными людьми, вместо того чтобы падать от истощения!
– Так съедим же все, что у нас есть! – воскликнул я.
Дядюшка разделил кусок мяса и несколько сухарей, оставшихся после катастрофы, на три равные части.
На каждого приходилось приблизительно около фунта пищи.
Профессор поглощал еду с лихорадочной жадностью; я ел без всякого удовольствия, несмотря на голод, почти с отвращением; Ганс медленно пережевывал маленькие кусочки, наслаждаясь пищей со спокойствием человека, которого не мучит забота о будущем.
Он нашел еще фляжку, до половины наполненную можжевеловой водкой, дал нам выпить из нее, и этот благотворный напиток несколько оживил меня.
– Fortrafflig! – произнес Ганс, глотнув из фляжки.
– Превосходно! – подтвердил дядюшка.
Я снова возымел некоторую надежду.
Но наш последний обед был закончен. Было пять часов утра.
Человек так уж создан, ведь ощущение нездоровья – явление чисто негативное.
Раз потребность в пище удовлетворена, трудно представить себе муки голода. Надо испытать это, чтобы понять!
Стало быть, какой-нибудь сухарик и кусок говядины заставляет нас забыть прошлые горести!
Все же после этого обеда каждый из нас погрузился в размышления.
Ганс, уроженец крайнего Запада, размышлял с фаталистическим смирением обитателей восточных стран.
Что касается меня, я весь ушел в воспоминания, уносившие меня на поверхность Земли, которую мне никогда не следовало бы покидать.
Дом на Королевской улице, моя бедная Гретхен, добрая Марта – предстали как призраки перед моими глазами, и в заунывном гуле, доносившемся до меня через гранитный массив, мне слышались шумы земных городов.
Дядюшка, «всегда на своем посту», исследовал внимательно, с факелом в руке, характер почвы; он хотел выяснить наше положение, изучая строение ее пластов.
Подобный расчет, вернее, просчет, не мог быть даже сколько-нибудь приблизительным, но ученый всегда остается ученым, если ему удается сохранить хладнокровие, а профессор Лиденброк обладал этим качеством в высшей степени.
– Изверженный гранит! – говорил он. – Мы все еще в слоях первичной эры; но мы поднимемся! Мы поднимемся!
И кто знает…
Кто знает? Он все еще надеялся.
Он ощупывал рукой отвесную стену и через несколько минут заговорил снова: