Потом она села в кресло около стола и, склонивши голову на ручку дивана, горько заплакала.
В гостиной горела одна только свеча в канделябре, и около кресел, где она сидела, было темно, но я видел, как вздрагивали ее голова и плечи и как волосы, выбиваясь из прически, закрывали шею, лицо, руки...
В ее тихом, ровном плаче, не истерическом, обыкновенном женском плаче слышались оскорбление, униженная гордость, обида и то безысходное, безнадежное, чего нельзя уже исправить и к чему нельзя привыкнуть.
В моей взволнованной, страдающей душе ее плач отзывался эхом; я уже забыл про свою болезнь и про все на свете, ходил по гостиной и бормотал растерянно:
-- Что же это за жизнь?..
О, нельзя так жить! Нельзя!
Это -- безумие, преступление, а не жизнь!
-- Какое унижение! -- говорила она сквозь плач. -- Жить вместе... улыбаться мне в то время, как я ему в тягость, смешна...
О, какое унижение!
Она приподняла голову и, глядя на меня заплаканными глазами сквозь волосы, мокрые от слез, и поправляя эти волосы, мешавшие ей смотреть на меня, спросила:
-- Они смеялись?
-- Этим людям были смешны и вы, и ваша любовь, и Тургенев, которого вы будто бы начитались.
И если мы оба сейчас умрем с отчаяния, то это им будет тоже смешно. Они сочинят смешной анекдот и будут рассказывать его на вашей панихиде.
Да что о них говорить? -- сказал я с нетерпением. -- Надо бежать отсюда. Я не могу оставаться здесь дольше ни одной минуты.
Она опять заплакала, а я отошел к роялю и сел.
-- Что же мы ждем? -- спросил я уныло. -- Уже третий час.
-- Ничего я не жду, -- сказала она. -- Я пропала.
-- Зачем говорить так?
Давайте-ка лучше обдумаем вместе, что нам делать.
Ни вам, ни мне уже нельзя оставаться здесь...
Куда вы намерены ехать отсюда?
Вдруг в передней раздался звонок.
У меня ёкнуло сердце.
Уж не Орлов ли это, которому пожаловался на меня Кукушкин?
Как мы с ним встретимся?
Я пошел отворять.
Это была Поля.
Она вошла, стряхнула в передней со своего бурнуса снег и, не сказав мне ни слова, отправилась к себе.
Когда я вернулся в гостиную, Зинаида Федоровна, бледная, как мертвец, стояла среди комнаты и большими глазами смотрела мне навстречу.
-- Кто это пришел? -- спросила она тихо.
-- Поля, -- отвечал я.
Она провела рукой по волосам и в изнеможении закрыла глаза.
-- Я сейчас уеду отсюда, -- сказала она. -- Вы будете добры, проводите меня на Петербургскую сторону.
Теперь который час?
-- Без четверти три.
XIV.
Когда мы немного погодя вышли из дому, на улице было темно и безлюдно.
Шел мокрый снег, и влажный ветер хлестал по лицу.
Помнится, тогда было начало марта, стояла оттепель и уже несколько дней извозчики ездили на колесах.
Под впечатлением черной лестницы, холода, ночных потемок и дворника в тулупе, который опросил нас, прежде чем выпустил за ворота, Зинаида Федоровна совсем ослабела и пала духом.
Когда мы сели в пролетку и накрылись верхом, она, дрожа всем телом, торопливо заговорила о том, как она мне благодарна.
-- Я не сомневаюсь в вашем доброжелательстве, но мне стыдно, что вы беспокоитесь... -- бормотала она. -- О, я понимаю, понимаю...
Когда сегодня был Грузин, я чувствовала, что он лжет и что-то скрывает.
Ну, что ж? Пусть.
Но все-таки мне совестно, что вы так беспокоитесь.
У нее оставались еще сомнения.
Чтобы окончательно рассеять их, я приказал извозчику ехать по Сергиевской; остановивши его у подъезда Пекарского, я вылез из пролетки и позвонил.
Когда вышел швейцар, я громко, чтобы могла слышать Зинаида Федоровна, спросил, дома ли Георгий Иваныч.
-- Дома, -- ответил он. -- С полчаса как приехал.
Должно, уж спит.