Вечером ели устриц, пили вино, катались.
Помню, наша черная гондола тихо качается на одном месте, под ней чуть слышно хлюпает вода.
Там и сям дрожат и колышатся отражения звезд и прибрежных огней.
Недалеко от нас в гондоле, увешанной цветными фонарями, которые отражаются в воде, сидят какие-то люди и поют.
Звук гитар, скрипок, мандолин, мужские и женские голоса раздаются в потемках, и Зинаида Федоровна, бледная, с серьезным, почти суровым лицом, сидит рядом со мной, крепко стиснув губы и руки.
Она думает о чем-то и не пошевельнет даже бровью, и не слышит меня.
Лицо, поза и неподвижный, ничего не выражающий взгляд, и до невероятного унылые, жуткие и, как снег, холодные воспоминания, а кругом гондолы, огни, музыка, песня с энергическим страстным вскриком:
"Jam-mo!..
Jam-mo!..", -- какие житейские контрасты!
Когда она сидела таким образом, стиснув руки, окаменелая, скорбная, мне представлялось, что оба мы участвуем в каком-то романе, в старинном вкусе, под названием
"Злосчастная",
"Покинутая" или что-нибудь вроде.
Оба мы: она -- злосчастная, брошенная, а я -- верный, преданный друг, мечтатель и, если угодно, лишний человек, неудачник, не способный уже ни на что, как только кашлять и мечтать, да, пожалуй, еще жертвовать собой... но кому и на что нужны теперь мои жертвы?
Да и чем жертвовать, спрашивается?
После вечерней прогулки мы каждый раз пили чай в ее номере и разговаривали.
Мы не боялись трогать старых, еще не заживших ран, -- напротив, я почему-то даже испытывал удовольствие, когда рассказывал ей о своей жизни у Орлова или откровенно касался отношений, которые мне были известны и не могли быть от меня скрыты.
-- Минутами я вас ненавидел, -- говорил я. -- Когда он капризничал, снисходил и лгал, то меня поражало, как это вы ничего не видите, не понимаете, когда всё так ясно.
Целуете ему руки, стоите на коленях, льстите...
-- Когда я... целовала руки и стояла на коленях, я любила... -- говорила она, краснея.
-- Неужели было так трудно разгадать его?
Хорош сфинкс!
Сфинкс -- камер-юнкер!
Я ни в чем вас не упрекаю, храни бог, -- продолжал я, чувствуя, что я грубоват, что у меня нет светскости и той деликатности, которая так нужна, когда имеешь дело с чужою душой; раньше, до знакомства с ней, я не замечал в себе этого недостатка. -- Но как вы могли не угадать? -- повторял я, но уже тише и неувереннее.
-- Вы хотите сказать, что презираете мое прошлое, и вы правы, -- говорила она в сильном волнении. -- Вы принадлежите к особенному разряду людей, которых нельзя мерить на обыкновенный аршин, ваши нравственные требования отличаются исключительною строгостью, и, я понимаю, вы не можете прощать; я понимаю вас и, если иной раз я противоречу, то это не значит, что я иначе смотрю на вещи, чем вы; говорю я прежний вздор просто оттого, что еще не успела износить своих старых платьев и предрассудков.
Я сама ненавижу и презираю свое прошлое, и Орлова, и свою любовь...
Какая это любовь?
Теперь даже смешно все это, -- говорила она, подходя к окну и глядя вниз на канал. -- Все эти любви только туманят совесть и сбивают с толку.
Смысл жизни только в одном -- в борьбе.
Наступить каблуком на подлую змеиную голову и чтобы она -- крак!
Вот в чем смысл.
В этом одном, или же вовсе нет смысла.
Я рассказывал ей длинные истории из своего прошлого и описывал свои в самом деле изумительные похождения.
Но о той перемене, какая произошла во мне, я не обмолвился ни одним словом.
Она с большим вниманием слушала меня всякий раз и в интересных местах потирала руки, как будто с досадой, что ей не удалось еще пережить такие же приключения, страхи и радости, но вдруг задумывалась, уходила в себя, и я уже видел по ее лицу, что она не слушает меня.
Я закрывал окна, выходящие на канал, и спрашивал: не затопить ли камин?
-- Нет, бог с ним.
Мне не холодно, -- говорила она, вяло улыбаясь, -- я только ослабела вся.
Знаете, мне кажется, что за последнее время я страшно поумнела.
У меня теперь необыкновенные, оригинальные мысли.
Когда я, например, думаю о прошлом, о своей тогдашней жизни... ну, о людях вообще, то все это сливается у меня в одно -- в образ моей мачехи.
Грубая, наглая, бездушная, фальшивая, развратная и к тому же еще морфинистка.
Отец, слабый и бесхарактерный, женился на моей матери из-за денег и вогнал ее в чахотку, а эту вот свою вторую жену, мою мачеху, любил страстно, без памяти...
Натерпелась я!
Ну, да что говорить!
Так вот все, говорю я, сливается в один образ...
И мне досадно: зачем мачеха умерла?
Хотелось бы теперь встретиться с ней!..
-- Зачем?
-- Так, не знаю... -- отвечала она со смехом, красиво встряхивая головой. --
Спокойной ночи.