Стоишь около двери и слушаешь; но вот мимо проходит горничная и холодно заявляет: "madame est partie" {мадам уехала (франц.).}.
Затем ходишь по коридору гостиницы, ходишь, ходишь...
Какие-то англичане, полногрудые дамы, гарсоны во фраках...
И когда я долго смотрю на длинный полосатый ковер, который тянется через весь коридор, мне приходит на мысль, что в жизни этой женщины я играю странную, вероятно, фальшивую роль и что уже не в моих силах изменить эту роль; я бегу к себе в номер, падаю на постель и думаю, думаю и не могу ничего придумать, и для меня ясно только, что мне хочется жить, и что чем некрасивее, суше и черствее становится ее лицо, тем она ближе ко мне и тем сильнее и больней я чувствую наше родство.
Пусть я -- "сударь мой", пусть этот легкий, пренебрежительный тон, пусть что угодно, но только не оставляй меня, мое сокровище.
Мне теперь страшно одному.
Потом я опять выхожу в коридор, с тревогой прислушиваюсь...
Я не обедаю, не замечаю, как наступает вечер.
Наконец, часу в одиннадцатом слышатся знакомые шаги и на повороте около лестницы показывается Зинаида Федоровна.
-- Прогуливаетесь? -- спрашивает она, проходя мимо. -- Вы бы лучше шли наружу...
Спокойной ночи!
-- Но разве мы уже не увидимся сегодня?
-- Уже поздно, кажется.
Впрочем, как хотите.
-- Скажите, где вы были? -- спрашиваю я, входя за нею в номер.
-- Где?
В Монте-Карло, -- она достает из кармана штук десять золотых монет и говорит: -- Вот, сударь мой. Выиграла.
Это в рулетку.
-- Ну, вы не станете играть.
-- Отчего же?
Я и завтра опять поеду.
Я воображал, как она с нехорошим болезненным лицом, беременная, сильно затянутая, стоит около игорного стола в толпе кокоток, выживших из ума старух, которые жмутся у золота, как мухи у меда, вспоминал, что она уезжала в Монте-Карло почему-то тайно от меня...
-- Я не верю вам, -- сказал я однажды. -- Вы не поедете туда.
-- Не волнуйтесь.
Много я не могу проиграть.
-- Дело не в проигрыше, -- сказал я с досадой. -- Разве вам не приходило на мысль, когда вы там играли, что блеск золота, все эти женщины, старые и молодые, крупье, вся обстановка, что все это -- подлая, гнусная насмешка над трудом рабочего, над кровавым потом?
-- Если не играть, то что же тут делать? -- спросила она. -- И труд рабочего, и кровавый пот -- это красноречие вы отложите до другого раза, а теперь, раз вы начали, то позвольте мне продолжать; позвольте мне поставить ребром вопрос: что мне тут делать и что я буду делать?
-- Что делать? -- сказал я, пожав плечами. -- На этот вопрос нельзя ответить сразу.
-- Я прошу ответа по совести, Владимир Иваныч, -- сказала она, и лицо ее стало сердитым. -- Раз я решилась задать вам этот вопрос, то не для того, чтобы слышать общие фразы.
Я вас спрашиваю, -- продолжала она, стуча ладонью по столу, как бы отбивая такт, -- что я должна здесь делать?
И не только здесь, в Ницце, но вообще?
Я молчал и смотрел в окно на море.
Сердце у меня страшно забилось.
-- Владимир Иваныч, -- сказала она тихо и прерывисто дыша; ей тяжело было говорить. -- Владимир Иваныч, если вы сами не верите в дело, если вы уже не думаете вернуться к нему, то зачем... зачем вы тащили меня из Петербурга?
Зачем обещали и зачем возбудили во мне сумасшедшие надежды?
Убеждения ваши изменились, вы стали другим человеком, и никто не винит вас в этом -- убеждения не всегда в нашей власти, но... но, Владимир Иваныч, бога ради, зачем вы неискренни? -- продолжала она тихо, подходя ко мне. -- Когда я все эти месяцы мечтала вслух, бредила, восхищалась своими планами, перестраивала свою жизнь на новый лад, то почему вы не говорили мне правды, а молчали или поощряли рассказами и держали себя так, как будто вполне сочувствовали мне?
Почему?
Для чего это было нужно?
-- Трудно сознаваться в своем банкротстве, -- проговорил я, оборачиваясь, но не глядя на нее. -- Да, я не верю, утомился, пал духом...
Тяжело быть искренним, страшно тяжело, и я молчал.
Не дай бог никому пережить то, что я пережил.
Мне показалось, что я сейчас заплачу, и я замолчал.
-- Владимир Иваныч, -- сказала она и взяла меня за обе руки. -- Вы много пережили и испытали, знаете больше, чем я; подумайте серьезно и скажите: что мне делать?
Научите меня.
Если вы сами уже не в силах идти и вести за собой других, то по крайней мере укажите, куда мне идти.
Согласитесь, ведь я живой, чувствующий и рассуждающий человек.
Попасть в ложное положение... играть какую-то нелепую роль... мне это тяжело.
Я не упрекаю, не обвиняю вас, а только прошу.
Принесли чай.
-- Ну, что же? -- спросила Зинаида Федоровна, подавая мне стакан. -- Что вы мне скажете?