— Какая нелепая вещь, — сказала старушка.
— Какой это свадебный подарок?!
Когда я выходила замуж, мне не дарили книг.
А подарили бы, я не стала бы их читать.
Она снова засмеялась.
У Беатрис был обиженный вид.
Я улыбнулась ей в знак сочувствия.
По-моему, она этого не заметила.
Сиделка снова взялась за вязание.
— Я хочу чаю, — ворчливо проговорила старая дама. — Разве еще нет половины пятого?
Почему Нора не несет мне чай?
— Что?
Мы снова хотим есть после такого сытного ленча? — проговорила сиделка, вставая с места и весело улыбаясь своей подопечной.
Я сильно устала и спрашивала себя, укоряя за собственную черствость, почему это старики бывают порой так утомительны.
Хуже чем дети или щенки, потому что приходится быть вежливым.
Я сидела, сложив руки на коленях, готовая согласиться со всеми и со всем.
Сиделка взбивала подушки и перекладывала шали.
Бабушка Максима терпеливо сносила все это.
Она закрыла глаза, точно она тоже устала.
Теперь она сделалась еще больше похожа на Максима.
Я представляла ее в молодости, высокую, красивую, видела, как она идет на конюшню с сахаром в карманах, поддерживая подол длинного платья, чтобы он не попал в грязь.
Я рисовала себе ее затянутую талию, высокий воротник, слышала, как она заказывает карету на два часа дня.
Теперь для нее все было кончено, все — в прошлом.
Муж лежал в могиле вот уже сорок лет, сын — пятнадцать.
Ей остается жить под присмотром сиделки в этом вымытом и начищенном до блеска красном доме с высокой крышей, пока не наступит и ее черед умирать.
Я подумала, как мало мы знаем о чувствах старых людей.
Детей мы понимаем, понимаем их страхи и надежды, их выдумки.
Я только вчера была ребенком.
Я еще ничего не забыла.
Но бабушка Максима, сидящая здесь, под шалью, прикрыв бедные слепые глаза, — что она чувствует, о чем она думает?
Знает она, что Беатрис зевает и поглядывает на часы?
Догадывается, что мы приехали к ней потому, что так надо, что считаем это своим долгом, и, когда Беатрис вернется домой, она сможет сказать:
«Ну что ж, теперь три месяца по крайней мере у меня будет чиста совесть».
Думает ли она о Мэндерли хоть изредка?
Помнит ли, как сидела хозяйкой за обеденным столом там, где теперь сижу я?
Пила ли она, как я, чай под каштаном?
Или все это забылось, ушло в небытие и за этим спокойным бледным лбом нет ничего, кроме ощущения легкой боли или неудобства, смутной благодарности, когда греет солнце, дрожи недовольства, когда подует ветерок?
Я хотела бы положить ладонь ей на лоб и сбросить прочь года.
Я хотела бы увидеть ее молодой, такой, какой она некогда была, с каштановыми кудрями, румянцем во всю щеку, живую, энергичную, как сидящую рядом с ней Беатрис, говорящую об охоте, собаках, лошадях.
А не такую — с закрытыми глазами, ждущую, пока сиделка взобьет подушки.
— А у нас сегодня к чаю что-то вкусненькое, — сказала сиделка, — сандвичи с салатом.
Мы ведь любим салат, да?
— Разве сегодня салатный день? — спросила старая дама, приподнимая с подушки голову и глядя на дверь.
— Вы мне этого не говорили.
Почему Нора не несет чай?
— Я не хотела бы быть на вашем месте, сестра, и за тысячу фунтов в день, — сказала Беатрис вполголоса.
— О, я привыкла, миссис Лейси, — улыбнулась сиделка. — Мне здесь очень удобно.
Конечно, у нас случаются плохие дни, но могло быть во много раз хуже.
Она очень покладистая, не то что некоторые пациенты.
И персонал очень услужлив, а это главное.