Там была одна женщина — я не знаю ее имени, я никогда больше ее не видела, — в светло-оранжевом платье с кринолином, неопределенный намек на один из прошлых веков, но какой именно — семнадцатый, восемнадцатый или девятнадцатый, — я сказать не могла, — которая проплывала мимо меня каждый раз на одинаковых тактах вальса и, приседая и раскачиваясь, неизменно посылала мне улыбку.
Это повторялось вновь и вновь, пока не стало автоматически, — так, гуляя по палубе корабля, ты постоянно встречаешь одних и тех же людей, столь же приверженных моциону, и знаешь с абсолютной уверенностью, что вновь пройдешь мимо них у капитанского мостика.
Я вижу ее, как сейчас: торчащие зубы, яркое пятно румян на скулах и улыбку — отсутствующую, блаженную. Она была на седьмом небе.
Позднее я заметила ее у стола с закусками; острые глазки обшаривали блюда, она наложила себе полную тарелку семги и омара под майонезом и отошла в уголок.
Была там и леди Кроуэн, чудовищная фигура в пурпурном платье, изображавшая уже и не знаю какой романтический персонаж былых времен, то ли Марию Антуанетту, то ли Нелл Гуинн, а может, экзотическое сочетание обеих в одном лице, которая без конца восклицала пронзительным голосом, еще более пронзительным, чем обычно, из-за поглощенного ею шампанского:
«Вы должны благодарить за все это меня, а вовсе не де Уинтеров!»
Я помню, как Роберт уронил поднос с мороженым, и лицо Фриса, когда он увидел, что преступник — свой, а не один из нанятых по случаю бала официантов.
Мне хотелось подойти к Роберту, стать рядом и сказать:
«Я знаю, что вы чувствуете.
Я понимаю.
Я провинилась сегодня куда хуже».
Я до сих пор ощущаю застывшую, напряженную улыбку у себя на лице, так не соответствующую страданию в глазах.
Я вижу Беатрис, милую, благожелательную, бестактную Беатрис, не спускавшую с меня глаз из-за плеча партнера, подбадривающую кивками; браслеты звенели у нее на запястьях, а покрывало беспрестанно соскакивало с мокрого от жары лба.
Я представляю, как отчаянно кружусь по залу в объятиях Джайлса, мягкосердечного, верного Джайлса, полного сочувствия ко мне; он даже и слышать не желал о том, что я не хочу танцевать, и вел меня сквозь топочущую толпу, словно одну из своих лошадей на охотничьем сборе.
«Какое у вас красивое платье! — так и слышу его слова. — У всей этой публики просто нелепый вид рядом с вами». И я благословила его в душе за эту трогательную, бесхитростную и такую искреннюю попытку выказать мне участие, ведь он, добрая душа, полагал, что я разочарована в моем маскарадном костюме, что меня волнует, как я выгляжу, что мне не все равно.
Конечно, Фрэнк, и никто иной, принес мне на тарелке ветчины и кусок курицы, которые я не могла съесть, конечно, Фрэнк, и никто иной, стоял возле меня с бокалом шампанского, который я не могла выпить.
— Ну пожалуйста, — спокойно и настойчиво повторял он.
— Я думаю, вам это поможет, — и я сделала три крошечных глотка ради него.
Черная повязка на глазу придавала ему непривычный, странный вид, он казался бледным, более старым.
На его лице появились вдруг морщины, которых я не видела раньше.
Фрэнк ходил среди гостей как хозяин, следя, чтобы им было хорошо, чтобы у всех была еда, питье и сигареты; он и танцевал — старательно, серьезно, с каменным лицом ведя свою даму по залу.
В пиратском костюме он чувствовал себя неловко, было что-то печальное в бакенбардах, которые он распушил под алой повязкой.
Я представляла, как он стоит в своей голой холостяцкой спальне перед зеркалом, накручивая их на палец.
Бедный Фрэнк.
Милый Фрэнк.
Я не спрашивала его, но я знаю, как ненавистен был ему последний костюмированный бал, устроенный в Мэндерли.
Оркестр играл и играл, кружащиеся пары подскакивали и приседали, как марионетки, качались передо мной взад и вперед, взад и вперед, но смотрела на них не я, не живой человек из плоти и крови, а бесчувственный манекен, кукла с приклеенной намертво улыбкой.
Фигура, стоящая рядом, тоже была деревянной.
Лицо — маска, чужая, незнакомая улыбка.
А глаза… у того, кого я любила, кого я знала, не было таких глаз.
Холодные, безжизненные, они смотрели поверх меня и сквозь меня туда, где были боль и мука, которых я не могла с ним разделить, в его личный, замкнутый в себе ад, куда мне не было доступа.
Он ни разу со мной не заговорил.
Ни разу не коснулся меня.
Мы стояли бок о бок, хозяин и хозяйка дома, и между нами лежала пропасть.
Он был любезен и обходителен с гостями, я наблюдала, как он кидает словечко одному, шутку другому, улыбку третьему, зовет через плечо четвертого, и никто, кроме меня, не догадывается, что каждая его фраза и жест машинальны, что он делает все как автомат.
Два актера в одной пьесе, мы не были с ним партнерами, каждый играл сам по себе.
Мы должны были пройти через эту муку в одиночку, мы должны были разыграть этот спектакль, устраивать этот жалкий и позорный балаган ради людей, которых я не знала и не хотела знать.
— Я слышал, вашей жене не прислали вовремя костюм, — сказал какой-то мужчина с пятнистым лицом и моряцкой косичкой и, захохотав, ткнул Максима в бок.
— Черт знает что!
Я бы возбудил против них дело за обман.
Такая же шутка случилась однажды с родственницей моей жены.
— Да, это вышло неудачно, — согласился Максим.
— Послушайте, — прокричал «моряк», оборачиваясь ко мне, — говорите всем, что вы незабудка!
Они ведь голубые, да?
Красивые цветочки, эти незабудки.
Верно, де Уинтер?
Скажите жене, чтобы она назвалась незабудкой!
— Он понесся дальше, хохоча во весь рот, увлекая в танце свою партнершу.
— Неплохая мысль — голубая незабудка!
И снова у меня за спиной Фрэнк с бокалом в руке, на этот раз — с лимонадом.