Я замешкалась на секунду, как пловец перед прыжком в воду, а затем, потеряв присутствие духа и с таким трудом давшееся самообладание, пролепетала:
— Да, кажется… я встречала его в ресторане…
Кто-то ей рассказал, подумала я, кто-то видел нас вместе, тренерша по теннису пожаловалась на меня, управляющий прислал записку. Я ждала нападения.
Но она продолжала, позевывая, вкладывать карты в футляр, в то время как я поправляла развороченную постель.
Я дала ей баночку с пудрой, сухие румяна и помаду, и, отложив карты, она взяла зеркало с ночного столика.
— Симпатичный мужчина, — сказала она, — но несколько странный, по-моему, его не поймешь.
Я думала тогда, в гостиной, он хотя бы из вежливости пригласит меня в Мэндерли, но он держался так холодно.
Я ничего не сказала.
Я смотрела, как она берет помаду и рисует сердечко на своих тонких губах.
— Я никогда ее не видела, — продолжала миссис Ван-Хоппер, отставляя зеркало подальше, чтобы полюбоваться результатом, — но, говорят, она была очень красива.
Всегда изысканно одевалась, блестящая женщина во всех отношениях.
Они устраивали в Мэндерли потрясающие приемы.
Все это произошло так внезапно, так трагически. Говорят, он ее обожал.
К этой яркой помаде, милочка, мне нужна пудра более темного оттенка. Достаньте мне ее, пожалуйста, а эту коробочку положите в ящик.
И мы занялись пудрой, духами и румянами, пока звонок не возвестил, что пришли гости.
Я подавала коктейли, я меняла пластинки на граммофоне, выкидывала окурки сигарет, все это тупо, почти ничего не говоря.
— Рисовали что-нибудь, милочка, в последнее время?
Деланная сердечность старого банкира, его монокль, болтающийся на ленте, и моя фальшивая улыбка.
— Нет, в последнее время нет; не хотите ли сигарету?
Отвечала ему не я, меня вообще там не было.
Я следила мысленным взором за призраком, туманные очертания которого наконец стали приобретать какую-то четкость.
Черты его были расплывчаты, цвет лица смутен, разрез глаз и оттенок волос все еще неизвестен, их все еще надо было разглядеть.
Она обладала красотой, которая не умирает, и улыбкой, которую нельзя забыть.
Где-то все еще звучал ее голос, в чьей-то памяти оставались ее слова.
Существовали места, где она бывала, вещи, которых она касалась.
Возможно, в шкафах все еще висели ее платья и витал запах ее духов.
У меня в спальне под подушкой лежала книга, которую она держала в руках; я так и видела, как она раскрывает ее на первой странице и, стряхнув перо, пишет с улыбкой:
«Максу от Ребекки».
Наверно, это был день его рождения, и она положила книгу утром среди прочих своих подарков на столике у кровати.
Они смеялись вместе, когда он срывал бумагу и тесемку.
Возможно, она перегнулась через его плечо, когда он читал надпись:
«Максу…» Она называла его Макс.
Имя звучало весело, интимно и легко слетало с языка.
Родные могли называть его Максим, если хотели.
Всякие там бабушки и тетки.
И люди вроде меня, тихие, скучные и слишком молодые, которые не представляли для него интереса.
Она выбрала другое — Макс, это имя принадлежало ей одной, достаточно взглянуть, как она написала его на титульном листе.
Эта четкая, косая надпись, перо, чуть не прорвавшее бумагу, символ ее самой, такой твердой, такой уверенной в себе.
Сколько раз она, должно быть, писала ему, и всякий раз по-разному, в зависимости от настроения.
Записочки, нацарапанные на клочках бумаги, и письма, когда он уезжал далеко, страница за страницей, интимные, с новостями, касавшимися их одних.
Ее голос, все еще звучавший в доме и в саду, небрежный и привычный, как надпись на книге…
А мне велено звать его Максим.
Глава VI
Укладывание вещей.
Бесконечная предотъездная суета.
Потерянные ключи, ненадписанные ярлыки, папиросная бумага на полу.
Как я все это ненавижу.
Даже сейчас, когда мне так часто приходится переезжать, когда я все время, как говорится, сижу на чемоданах.
Даже теперь, когда задвигать ящики и распахивать дверцы платяных шкафов и комодов в отеле или меблированной вилле стало делом привычки, установленным порядком вещей, я не могу отделаться от грусти, от чувства утраты.
Здесь, говорю я себе, мы жили, мы были счастливы.