Дафна Дюморье Во весь экран Ребекка (1938)

Приостановить аудио

Я хотела остаться одна с Максимом, чтобы было так, как бывало в Италии.

Роберт вынес кресла и пледы, и мы все уселись под каштаном.

Джайлс откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза шляпой.

Вскоре он начал похрапывать с раскрытым ртом.

— Закрой рот, Джайлс, — сказала Беатрис.

— Я не сплю, — пробормотал он, открыл глаза и вновь их закрыл.

Он казался мне непривлекательным.

Я не понимала, почему Беатрис вышла за него.

Не могла же она в него влюбиться.

Кто знает, возможно, она думает то же самое про меня.

Время от времени я ловила на себе ее взгляд, недоуменный, задумчивый, словно она спрашивала себя:

«Что, ради всего святого, Максим в ней нашел?», — но вместе с тем добрый и благожелательный.

Они говорили о своей бабушке.

— Мы должны поехать навестить старую даму, — сказал Максим.

— Она впадает в детство, — сказала Беатрис, — у нее, бедняжки, еда валится изо рта.

Я слушала их, оперевшись на руку Максима, и терлась подбородком о его рукав.

Он рассеянно поглаживал мою руку, не думая о том, что делает, разговаривая с Беатрис.

«В точности, как я с Джеспером, — подумала я.

— Я — Джеспер для него сейчас.

Время от времени он гладит меня, — когда вспоминает, — и я довольна, я делаюсь ближе к нему на миг.

Он любил меня так, как я люблю Джеспера».

Ветер утих.

Все оцепенело в мирной дремоте.

Траву только недавно скосили, от нее шел густой душистый запах — запах лета.

Над головой Джайлса повисла с жужжанием пчела, он отмахивался от нее шляпой.

Джеспер перебрался поближе к нам, ему стало жарко на солнце, язык болтался в раскрытой пасти.

Он плюхнулся на землю рядом со мной и, виновато глядя большими глазами, принялся вылизывать бок.

Сверкали под солнцем высокие узкие трехстворчатые окна, в стеклах отражались терраса и зеленые лужайки.

Из ближней к нам трубы вился дымок, возможно, зажгли, как заведено, огонь в библиотеке.

Через лужайку пролетел дрозд, направляясь к магнолии у окна столовой.

Даже сюда, на лужайку, доносился слабый запах ее белых цветов.

Все было спокойно и недвижно.

Шум прибоя в бухте отступил вдаль.

Должно быть, шел отлив.

Снова зажужжала пчела, приостановив свой полет, чтобы сесть на цветы каштана над нами.

«Так я все себе и представляла, — подумала я, — такой, я надеялась, и будет жизнь в Мэндерли».

Мне хотелось сидеть здесь вечно, не разговаривая, не слушая остальных, сохранить навсегда этот драгоценный момент, потому что, погрузившись в полудремоту, мы были умиротворены, мы были согласны с собой и жизнью, как гудящая над нашими головами пчела.

Скоро все изменится, наступит завтра, и послезавтра, и следующий год.

И мы, возможно, тоже изменимся, и не будем сидеть вот так, вместе.

Кто-то из нас уедет, или заболеет, или умрет, будущее терялось во мраке — невидимое, неведомое, совсем не такое, возможно, какое бы мне хотелось, не такое, каким мы задумали его.

Но этот момент ничто не может нарушить, ему ничто не грозит.

Мы сидим вместе, рука в руке, Максим и я, и ни прошлое, ни будущее сейчас не существуют для нас.

Этот смешной осколочек времени, который он никогда не вспомнит, о котором не подумает вновь, под надежной защитой.

Да, для Максима в нем не было ничего святого, он говорил с Беатрис о том, что надо разредить подлесок у подъездной аллеи, и Беатрис то соглашалась, то предлагала еще что-то, кидая в то же время в Джайлса пучки травы.

Для них это было обычное времяпрепровождение после ленча, четверть четвертого, как любой другой час в любой другой день.

Им не хотелось прижать эти минуты к груди, спрятать их в безопасном месте, их не мучил страх, как меня.

— Ну, нам, верно, пора трогаться, — сказала Беатрис, стряхивая с юбки траву.

— Я не хочу запаздывать, мы ждем к обеду Кортриджей.

— Как поживает Вера? — спросил Максим.

— О, все по-прежнему, один разговор — о своем здоровье.