Я хотела остаться одна с Максимом, чтобы было так, как бывало в Италии.
Роберт вынес кресла и пледы, и мы все уселись под каштаном.
Джайлс откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза шляпой.
Вскоре он начал похрапывать с раскрытым ртом.
— Закрой рот, Джайлс, — сказала Беатрис.
— Я не сплю, — пробормотал он, открыл глаза и вновь их закрыл.
Он казался мне непривлекательным.
Я не понимала, почему Беатрис вышла за него.
Не могла же она в него влюбиться.
Кто знает, возможно, она думает то же самое про меня.
Время от времени я ловила на себе ее взгляд, недоуменный, задумчивый, словно она спрашивала себя:
«Что, ради всего святого, Максим в ней нашел?», — но вместе с тем добрый и благожелательный.
Они говорили о своей бабушке.
— Мы должны поехать навестить старую даму, — сказал Максим.
— Она впадает в детство, — сказала Беатрис, — у нее, бедняжки, еда валится изо рта.
Я слушала их, оперевшись на руку Максима, и терлась подбородком о его рукав.
Он рассеянно поглаживал мою руку, не думая о том, что делает, разговаривая с Беатрис.
«В точности, как я с Джеспером, — подумала я.
— Я — Джеспер для него сейчас.
Время от времени он гладит меня, — когда вспоминает, — и я довольна, я делаюсь ближе к нему на миг.
Он любил меня так, как я люблю Джеспера».
Ветер утих.
Все оцепенело в мирной дремоте.
Траву только недавно скосили, от нее шел густой душистый запах — запах лета.
Над головой Джайлса повисла с жужжанием пчела, он отмахивался от нее шляпой.
Джеспер перебрался поближе к нам, ему стало жарко на солнце, язык болтался в раскрытой пасти.
Он плюхнулся на землю рядом со мной и, виновато глядя большими глазами, принялся вылизывать бок.
Сверкали под солнцем высокие узкие трехстворчатые окна, в стеклах отражались терраса и зеленые лужайки.
Из ближней к нам трубы вился дымок, возможно, зажгли, как заведено, огонь в библиотеке.
Через лужайку пролетел дрозд, направляясь к магнолии у окна столовой.
Даже сюда, на лужайку, доносился слабый запах ее белых цветов.
Все было спокойно и недвижно.
Шум прибоя в бухте отступил вдаль.
Должно быть, шел отлив.
Снова зажужжала пчела, приостановив свой полет, чтобы сесть на цветы каштана над нами.
«Так я все себе и представляла, — подумала я, — такой, я надеялась, и будет жизнь в Мэндерли».
Мне хотелось сидеть здесь вечно, не разговаривая, не слушая остальных, сохранить навсегда этот драгоценный момент, потому что, погрузившись в полудремоту, мы были умиротворены, мы были согласны с собой и жизнью, как гудящая над нашими головами пчела.
Скоро все изменится, наступит завтра, и послезавтра, и следующий год.
И мы, возможно, тоже изменимся, и не будем сидеть вот так, вместе.
Кто-то из нас уедет, или заболеет, или умрет, будущее терялось во мраке — невидимое, неведомое, совсем не такое, возможно, какое бы мне хотелось, не такое, каким мы задумали его.
Но этот момент ничто не может нарушить, ему ничто не грозит.
Мы сидим вместе, рука в руке, Максим и я, и ни прошлое, ни будущее сейчас не существуют для нас.
Этот смешной осколочек времени, который он никогда не вспомнит, о котором не подумает вновь, под надежной защитой.
Да, для Максима в нем не было ничего святого, он говорил с Беатрис о том, что надо разредить подлесок у подъездной аллеи, и Беатрис то соглашалась, то предлагала еще что-то, кидая в то же время в Джайлса пучки травы.
Для них это было обычное времяпрепровождение после ленча, четверть четвертого, как любой другой час в любой другой день.
Им не хотелось прижать эти минуты к груди, спрятать их в безопасном месте, их не мучил страх, как меня.
— Ну, нам, верно, пора трогаться, — сказала Беатрис, стряхивая с юбки траву.
— Я не хочу запаздывать, мы ждем к обеду Кортриджей.
— Как поживает Вера? — спросил Максим.
— О, все по-прежнему, один разговор — о своем здоровье.