Дафна Дюморье Во весь экран Ребекка (1938)

Приостановить аудио

Отодвиньтесь-ка, — и начал промокать скатерть салфеткой. Увидев, что у нас какие-то неполадки, официант поспешил на помощь.

— Неважно, — сказала я. — Не имеет никакого значения.

Я завтракаю одна.

Он ничего не ответил. Подоспевший официант забрал вазу и разбросанные цветы.

— Оставьте это, — внезапно сказал мистер де Уинтер, — и перенесите прибор на мой столик.

Мадемуазель будет завтракать со мной.

Я в замешательстве взглянула на него.

— О нет, — сказала я.

— Это невозможно.

— Почему? — спросил он.

Я постаралась найти отговорку.

Я знала, что он вовсе не хочет со мной завтракать.

Его приглашение было продиктовано галантностью.

Я испорчу ему весь ленч.

Я заставила себя собраться с духом и сказать то, что думаю.

— Пожалуйста, не надо быть таким вежливым, — умоляюще проговорила я.

— Вы очень добры, но, право же, я прекрасно поем здесь, если официант вытрет скатерть.

— Дело вовсе не в вежливости, — не отступал он.

— Мне будет приятно, если вы позавтракаете со мной.

Даже если бы вы не опрокинули так изящно вазу, я бы все равно пригласил вас.

Видимо, на моем лице отразилось сомнение, потому что он улыбнулся.

— Вы мне не верите, — сказал он. — Неважно. Идите и садитесь, нас никто не заставляет разговаривать.

Мы сели, он передал мне меню и предоставил заниматься выбором, а сам вернулся к закуске, словно ничего не произошло.

Он обладал особым, только ему присущим даром отрешенности, и я знала, что мы можем промолчать вот так весь ленч, и это будет неважно, не возникнет никакого напряжения.

Он не станет задавать мне вопросов по истории.

— Что случилось с вашей приятельницей? — спросил он.

Я рассказала ему об инфлюэнце.

— Очень сожалею, — сказал он и после секундного молчания добавил: — Вы получили мою записку, полагаю.

Мне было очень стыдно за себя.

Я держался чудовищно.

Мое единственное оправдание в том, что, живя в одиночестве, я разучился себя держать.

Вот почему с вашей стороны так мило разделить со мной ленч.

— Вы не были грубы, — сказала я. — Во всяком случае, грубость такого рода до нее не доходит.

Это все ее любопытство… она не хочет оскорбить, но так она делает со всеми.

То есть со всеми важными людьми.

— Значит, я должен быть польщен, — сказал он. — Но почему миссис Ван-Хоппер причислила меня к ним?

Я ответила не сразу.

— Думаю, из-за Мэндерли, — сказала я.

Он не ответил, и меня вновь охватило то же неловкое чувство, словно я вторглась в чужие владения.

Почему упоминание о его доме, известном по слухам такому множеству людей, даже мне, удивленно подумала я, неизбежно заставляет его умолкать, воздвигает между ним и другими невидимый барьер.

Несколько минут мы ели в молчании. Я припомнила художественную открытку, которую купила однажды в загородной лавке, когда была как-то в детстве в одном из западных графств.

На открытке был нарисован дом, грубо, неумело, кричащими красками, но даже эти недостатки не могли скрыть совершенство пропорций, красоту широких каменных ступеней, ведущих на террасу, и зеленых лужаек, уходящих к самому морю.

Я заплатила два пенса за открытку — половину карманных денег, которые давались мне на неделю, — а затем спросила морщинистую хозяйку лавки, что это такое.

Она удивилась моему вопросу.

— Это Мэндерли, — сказала она, и я помню, как вышла из лавки с ощущением неясной вины, по-прежнему теряясь в догадках.

Возможно, воспоминание об этой открытке, давно потерянной или забытой в книге, помогло мне понять его оборонительную позицию.

Ему были противны миссис Ван-Хоппер и подобные ей и их бесцеремонные расспросы.

Может быть, в Мэндерли было нечто целомудренное и строгое, обособлявшее его, его нельзя было обсуждать, не боясь осквернить.

Я представляла, как, заплатив шесть пенсов за вход, миссис Ван-Хоппер бродит по комнатам Мэндерли, вспарывая тишину пронзительным отрывистым смехом.

Наши мысли, видимо, текли по одному руслу, так как он принялся расспрашивать меня о ней.