Эдвард Дансейни Во весь экран Родня эльфийского народа (1908)

Приостановить аудио

Отблески свечей сияли в золотых кудрях викария, и голос его, звеня, разносился по боковому приделу, и порадовалась Мэри Джейн, что этот человек здесь.

Но едва смолк его голос, она вдруг почувствовала одиночество — ничего подобного она не ощущала с тех пор, как созданы были болота, ибо Дикие Твари не знают одиночества и скорби, но танцуют всю ночь на отражениях звезд, а поскольку нет у них душ, иные желания неведомы им.

После того как закончился сбор пожертвований и люди уже готовы были расходиться, Мэри Джейн прошла через весь боковой придел к мистеру Миллингсу.

— Я люблю тебя, — сказала она.

Глава 2

Никто не пожалел Мэри Джейн.

«Вот уж не повезло мистеру Миллингсу, — говорили все, — такой многообещающий молодой человек!»

Мэри Джейн отослали в один из огромных промышленных городов Центральных графств, где для нее нашлось место на ткацкой фабрике.

Ничего не было в том городе отрадного для души.

Ибо город не знал, что к красоте должно стремиться; потому производил он вещи при помощи машин, и привык жить в непрестанной спешке, и хвастал он своим превосходством перед прочими городами, и богател непрерывно, и некому было пожалеть его.

В этом городе для Мэри Джейн нашлось и жилье неподалеку от фабрики.

В шесть часов ноябрьскими утрами, примерно в то самое время, когда далеко от города дикие птицы поднимаются над недвижными топями и летят к неспокойному морю, — в шесть часов фабрика подавала долгий, воющий звук, созывая рабочих — там работали они от зари дотемна, не считая всего двух часов, отведенных на еду, до тех пор, пока колокола вновь не прозвонят шесть.

Там-то и работала Мэри Джейн вместе с другими девушками, в просторном унылом цехе, где сидячие великаны сбивали шерсть в длинную нитеобразную ленту железными скрипучими лапами.

Весь день грохотали они, занятые своей бездушной работой.

Мэри Джейн приставлена была не к ним, только грохот их вечно стоял у нее в ушах, пока лязгающие, гремящие руки машин мелькали туда-сюда.

Ее же работа заключалась в том, чтобы ухаживать за существом поменьше, но гораздо более хитрым.

Оно забирало ленту из шерсти, сбитую великанами, и вращало, вращало ее, пока не свивало в прочную тонкую нить.

Затем оно захватывало витую нить цепкими стальными пальцами и, двигаясь вразвалку, уносило прочь около пяти ярдов этой нити и возвращалось за новой порцией.

Оно переняло умение и мастерство искусных рабочих и постепенно вовсе сменило их; только одному не научилось оно: подхватывать концы нити, если нить рвалась, чтобы их связывать.

Для этого потребна была человеческая душа: именно Мэри Джейн должна была подбирать оборванные концы; едва она соединяла их, деловитое бездушное существо само завязывало узел.

Все здесь было уродливо; даже зеленая шерсть, что безостановочно вращалась по кругу, цветом напоминала не траву и даже не камыши, но жалкую, землистого оттенка прозелень, подходящую для угрюмого города под пасмурным небом.

А когда Мэри Джейн обращала взор вверх, к крышам, то видела, что безобразное торжествует и там. Дома хорошо это знали: оштукатуренные из рук вон плохо, они нелепо передразнивали многоколонные храмы Древней Греции, притворяясь друг перед другом не тем, чем были на самом деле.

И вот, выходя из домов и вновь возвращаясь туда, из года в год наблюдая подделку краски и штукатурки, пока все это не осыпалось со временем, души несчастных владельцев домов тоже тщились казаться не тем, чем были, — пока в конце концов не уставали от этого.

Вечером Мэри Джейн возвращалась в свое жилище.

Только тогда, после того как сгущалась тьма, душе Мэри Джейн удавалось увидеть в том городе отблеск прекрасного: когда зажигались фонари и сквозь дым тут и там пробивался свет звезд.

Тогда хотелось ей выйти на воздух полюбоваться ночью, но старушка, которой вверили Мэри Джейн, не позволяла ей ничего подобного.

И дни умножались на семь и становились неделями, проходили недели, и все дни были похожи один на другой.

Все это время душа Мэри Джейн проливала слезы, тоскуя по красоте и не находя ее, — только по воскресеньям, в церкви, все было иначе; когда же она покидала храм, город казался ей еще более безотрадным, чем прежде.

И как-то раз решила она, что лучше быть Дикой Тварью глухих болот, нежели обладать душою, которая проливает слезы о красоте, не находя ее.

С этого дня Мэри Джейн твердо решила избавиться от души. И она поведала свою историю одной из фабричных работниц и сказала ей так:

— Другие девушки одеваются в лохмотья и исполняют бездушную работу; верно, у кого-то из них нет души — может, они бы не отказались от моей?

Но фабричная работница отвечала ей:

— У всех бедняков есть души.

Это — их единственное достояние.

Тогда Мэри Джейн стала приглядываться к богатым, где бы они ей ни встретились, — но тщетно искала она кого-нибудь обделенного душою.

И вот однажды, в тот час, когда отдыхают машины и отдыхают приставленные к ним люди, налетел ветер с болот, и затосковала душа Мэри Джейн.

Девушка стояла тогда за воротами фабрики, и душа властно повелела ей запеть — и вольная песнь слетела с ее уст, как гимн болотам.

В песнь эту вплелась тоска души по дому и по звучному голосу могучего и гордого северного Ветра и прекрасной его спутницы, снежной Пурги, и пела Мэри Джейн о сказаниях, что нашептывают друг другу тростники, — их знают чирок и сторожкая цапля.

И песнь поплыла над запруженными людьми улицами — песнь пустошей и привольных диких краев, удивительных и волшебных; ибо в душу, созданную родней эльфов, вложены были и трели птиц, и рокот органа над топями.

Случилось так, что как раз в этот миг мимо проходил с приятелем синьор Томпсони, знаменитый английский тенор.

Друзья остановились и заслушались; послушать останавливались все.

— На моей памяти Европа не знала ничего подобного, — сказал синьор Томпсони.

Так в жизни Мэри Джейн произошла перемена.

Нужным людям были разосланы письма, и эти люди решили, что через несколько недель Мэри Джейн должна петь в Опере Ковент-Гардена[2].

И Мэри Джейн отправили учиться в Лондон.

Лондон и уроки пения оказались приятнее, чем город Центральных графств и эти отвратительные машины.

Но по-прежнему не вольна была Мэри Джейн уйти, чтобы жить, как ей нравится, у края болот, и по-прежнему желала она избавиться от своей души; но ей не удавалось отыскать никого, у кого бы уже не было собственной.

Однажды ей объявили, что англичане не станут слушать певицу, называющую себя мисс Раш, и спросили, какое бы более подходящее имя она захотела избрать.

— Я бы назвалась Грозный Северный Ветер, — отвечала Мэри Джейн. — Или Песнь Камышей.

И снова ответили ей, что так невозможно, и предложили назваться синьориной Марией Рассиано, и она молча согласилась — точно так же, как когда-то, не возражая, позволила увезти себя от своего викария; ничего не знала она об обычаях смертных.