Ты, я полагаю, кутнул в Париже.
Что ж, дело молодое, этого следовало ожидать.
— Он вдруг сконфузился.
— Ну, да это не мое дело, есть вещи, в которые отцу с сыном вдаваться незачем.
Но и в самых добропорядочных семьях случается всякое, и я что хочу сказать, если почувствуешь неладное, не смущайся, а сразу же обратись к доктору.
Старик Синнери принимал роды, когда ты появился на свет, так что можешь его не стесняться.
Он сама скромность и в два счета приведет тебя в порядок; счет будет оплачен, и никаких вопросов он тебе задавать не станет.
Вот все, что я хотел тебе сказать, а теперь пойдем, мама заждалась.
Поняв, о чем толкует отец, Чарли покраснел как рак.
Чувствовал, надо что-то сказать, но так и не нашелся.
Когда они вошли в гостиную, Пэтси играла вальс Шопена, а потом мать попросила и Чарли что-нибудь сыграть.
— Ты, наверно, ни разу не играл с тех пор, как уехал?
— Раз вечером играл на пианино в гостинице, но пианино было никудышное.
Он сел и опять заиграл ту пьесу Скрябина, которую он, по мнению Лидии, исполнил из рук вон плохо, и, едва начав, вдруг вспомнил тот душный прокуренный подвал, куда она его привела, и головорезов, с которыми он так подружился, и русскую певицу, изможденную, смуглую, точно цыганка, с огромными глазами, ту, что так трагически, самозабвенно пела буйные дикие песни.
Сквозь ноты, которые он брал на клавиатуре, ему слышался ее пронзительный, резкий и, однако, глубоко волнующий голос.
У Лесли Мейсона было чуткое ухо.
— Ты играешь эту пьесу не так, как раньше, — сказал он, когда Чарли поднялся с табурета.
— Не думаю.
Разве?
— Да, с совсем иным чувством.
Какая-то дрожь через нее проходит, и это очень впечатляет.
— А мне больше нравится прежняя манера, Чарли.
Сейчас ты в нее внес что-то болезненное, — сказала миссис Мейсон.
Сели за бридж.
— Ну вот, все опять по-старому, — сказал Лесли.
— С тех пор, как ты уехал, нам недоставало нашего семейного бриджа.
У Лесли Мейсона была теория, что по тому, как человек играет в бридж, можно судить о его характере, а поскольку сам себе он казался удальцом, человеком щедрым и непосредственным, он объявлял больше взяток и беспечно удваивал ставки.
Соблюдать правила ему казалось не по-английски.
А миссис Мейсон, наоборот, играла строго по правилам Калбертсона и тщательно пересчитывала очки прежде, чем отваживалась объявить козырную масть.
Она никогда не рисковала.
Из всей семьи только Пэтси по какой-то прихоти судьбы смыслила в картах.
Она играла смело, умно и, казалось, чуяла карточный расклад.
И не скрывала презренья к родительской манере игры.
За карточным столом она смотрела на обоих свысока.
Игра шла в точности так же, как в многие и многие прежние вечера.
Лесли наобъявлял взятки, дочь его перехитрила, он удвоил усилия и с торжеством проиграл тысячу четыреста; у миссис Мейсон было полно фигурных карт, но она не пожелала слушаться партнера и объявила шлем; Чарли играл небрежно.
— Ты, дурной, ты мне почему не вернул бубны? — крикнула Пэтси.
— А почему я должен возвращать бубны?
— Ты что, не видел, я играла девяткой, потом шестеркой?
— Нет, не видел.
— Господи, всю жизнь мне приходится играть с людьми, которые не умеют отличить туз пик от коровьего хвоста.
— Та ли взятка, эта ли, разница невелика.
— Взятка?
Взятка?
Взятка может изменить все на свете.
Никто не обращал внимания на досаду Пэтси.
Все только смеялись, и она махнула на них рукой и тоже засмеялась.
Лесли старательно вел счет и заносил в записную книжку.
Они играли по пенни за сотню, но делали вид, будто играют по фунту стерлингов, так это выглядело лучше и было увлекательней.
Иногда против своего имени Лесли вписывал суммы вроде полутора тысяч фунтов и пресерьезно изрекал, что, если так пойдет и дальше, он вынужден будет расстаться с автомобилем и ездить в контору автобусом.