— Ты что ж, намерен изгнать из своей жизни все человеческие отношения? — неуверенно спросил Чарли.
— Решительно все.
Мне надо быть свободным.
Я не могу себе позволить, чтобы кто-то взял надо мной власть.
Вот почему я прогнал портнишку.
Она была всех опасней.
Такая нежная, ласковая.
В ней была кротость бедняков, которым невдомек, что жизнь не обязательно должна быть трудной.
Полюбить ее я бы не полюбил, но ее благодарность, обожание, готовность порадовать, ее простодушная веселость были опасны.
Я понимал, что она может стать привычкой, от которой я не смогу отделаться.
Нет ничего на свете коварней женской лести; потребность в этой лести так в нас велика, что можно стать ее рабом.
Я должен быть глух к лести, как стал равнодушен к оскорблениям.
Ничто не привязывает к женщине сильнее благ, которыми ее одаряешь.
Эта девушка была бы обязана мне всем, и я никогда бы не смог от нее отделаться.
— Но, Саймон, ты же, как все мы, не чужд увлечений.
Тебе ведь всего двадцать три.
— И меня одолевают сексуальные желания?
Вовсе не так одолевают, как ты воображаешь.
Когда работаешь двенадцать — шестнадцать часов в сутки и спишь в среднем шесть часов и ешь только один раз, как бы тебя это ни удивляло, но желания притупляются.
Париж на редкость хорошо устроен, здесь легко удовлетворить сексуальный голод за умеренную плату и с наименьшей потерей времени, так что, когда я чувствую, что аппетит мешает мне работать, я пользуюсь женщиной, как слабительным при запоре.
Ясные синие глаза Чарли весело блеснули, и чудесная улыбка обнажила его крепкие белые зубы.
— Боюсь, ты лишаешь себя истинных удовольствий.
Знаешь, ведь молодость так коротка.
— Наверно.
Но чего-то достичь в мире может только человек целеустремленный.
Граф Честерфилд лучше всех сказал о занятии любовью: удовольствие мимолетное, положение смехотворное, а плата черт-те какая.
Это природный инстинкт, и его невозможно в себе задавить, но жалок и глуп тот, кто позволит ему сбить себя с избранного пути.
Мне это уже не грозит.
Еще через несколько лет я начисто избавлюсь от этого искушения.
— А если вдруг в один прекрасный день ты влюбишься, неужели сумеешь себе это запретить?
Такое ведь случается даже с самыми рассудительными людьми.
Саймон бросил на него странный, пожалуй, даже враждебный взгляд.
— Я вырву любовь из своего сердца, как выдернул бы изо рта гнилой зуб.
— Это легче сказать, чем сделать.
— Знаю.
Все, что чего-то стоит, сделать нелегко, но такова одна из странностей человеческой природы: когда это касается самосохранения, когда нужно сделать что-то, от чего зависит само твое существование, нужные силы находятся.
Чарли промолчал.
Если бы кто-нибудь другой говорил с ним как говорил в этот вечер Саймон, он счел бы это позой, желанием пустить пыль в глаза.
За три года в Кембридже он наслушался вдоволь сумасбродных речей и при своем здравомыслии и спокойном юморе научился придавать им не больше значения, чем они того заслуживали.
Но он знал, Саймон никогда не говорил, лишь бы поразить собеседника.
Слишком он презирал мнение окружающих и ради того, чтобы вызвать у них восхищенье, не стал бы говорить не то, что думает.
Он искренен и бесстрашен.
Если он сказал, что думает то-то и то-то, без сомнения, так оно и есть, а если сказал, что поступил так или эдак, можно без колебаний ему поверить.
Но и образ жизни Саймона, только что им описанный, показался Чарли ужасным и неестественным, и его идеи, изложенные столь подробно, что ясно было, как хорошо они продуманы, показались ему чудовищными и возмутительными.
Он заметил, что Саймон избегал говорить о цели, ради которой столь сурово себя тренировал; но в Кембридже он был ярым коммунистом, и естественно было предположить, что он готовился сыграть роль в революции, которую все они тогда предвкушали в ближайшем будущем.
Чарли, больше всего поглощенный искусством, слушал горячие споры, гремевшие в комнате Саймона, с интересом, но вовсе не чувствовал, будто это касается и его.
Если бы ему пришлось высказать свой взгляд на предмет споров, о котором он никогда всерьез не задумывался, он согласился бы со своим отцом: что бы ни происходило на Континенте, а уж Англии-то коммунизм не грозит; от каши, которую заварили в России, толку явно нет; в мире всегда были и всегда будут богатые и бедные; английский рабочий слишком трезво мыслит, он не позволит безответственным агитаторам себя провести, и притом ему совсем неплохо живется.
А Саймон все говорил.
Ему не терпелось высказаться, ведь долгие месяцы он держал свои соображения под спудом, и к тому же, сколько он себя помнил, он всегда делился с Чарли.
Хотя его размышлениям была присуща редкая глубина — одно из величайших его достоинств, он увидел, что они обрели большую ясность и силу, когда он смог высказать их этому превосходному слушателю.