Как будто его откровенность диктовалась чувством, которое разум находил смешным.
Он сам назвал себя сентиментальным, но, если к сентиментальности примешивается скепсис, из этого иногда черт знает что получается.
Нейлсон замолк на минуту и посмотрел на шкипера с внезапным любопытством, как бы силясь припомнить что-то.
— Вы знаете, мне все мерещится, что я вас уже где-то встречал, — сказал он.
— Я что-то не припоминаю, — возразил шкипер.
— Странное чувство, как будто ваше лицо мне знакомо. Я все пытаюсь вспомнить, где и когда я вас видел.
Шкипер пожал плечами.
— Уже тридцать лет, как я на островах.
Где же тут упомнить всех, с кем встречался за такой срок.
Швед покачал головой.
— Знаете, иногда чувствуешь, что тебе почему-то знакомо место, где ты никогда не бывал.
Вот у меня такое же ощущение, когда я смотрю на вас.
— На лице его появилась странная улыбка.
— А может быть, вы были начальником галеры в древнем Риме, а я рабом у весла.
Так вы говорите, что прожили здесь тридцать лет?
— Тридцать, как один год.
— Не встречался ли вам человек, по прозвищу Рыжий?
— Рыжий?
— Я его знаю только под этим прозвищем.
Сам я никогда не был с ним знаком и даже в глаза его не видал.
И все же я представляю его себе яснее, чем многих других, например моих братьев, которых я видел ежедневно в течение многих лет.
Он живет в моем воображении так же ясно, как Паоло Малатеста или Ромео.
Впрочем, вы, вероятно, не читали ни Данте, ни Шекспира?
— Да вроде нет, — ответил шкипер.
Нейлсон, покуривая сигару, откинулся на спинку кресла и отсутствующим взглядом смотрел на плававший в неподвижном воздухе дым.
На губах его играла улыбка, но глаза были серьезны.
Затем он взглянул на шкипера.
В неимоверной тучности последнего было что-то отталкивающее.
Его лицо отражало безграничное самодовольство, свойственное очень толстым людям.
Это было возмутительно, это действовало Нейлсону на нервы.
Однако контраст между его гостем и тем человеком, которого он мысленно представлял себе, был приятен ему.
— Похоже на то, что этот Рыжий был красавец хоть куда.
Я разговаривал со многими людьми, к тому же белыми, которые знавали его в те дни, и все в один голос утверждали, что он был ослепительно красив.
Рыжим его прозвали за огненные волосы.
Они вились от природы, и он носил длинную шевелюру.
Должно быть, это был тот чудесный оттенок, на котором были помешаны прерафаэлиты.
Не думаю, что он гордился своей шевелюрой — для этого он был слишком прост, — но, если бы и гордился, никто не осудил бы его за такое тщеславие.
Он был высокого роста, шести футов с лишним. В туземной хижине, которая здесь раньше стояла, на центральном столбе, поддерживавшем крышу, была зарубка, отмечавшая его рост. Сложен он был, как греческий бог, широкий в плечах, с узкими бедрами; в его фигуре была та мягкость линий, которую придал Пракситель своему Аполлону, и та же неуловимая женственная грация, волнующая и таинственная.
Его кожа была ослепительно белая, бархатистая, как у женщины.
— У меня у самого была довольно белая кожа, когда я был мальчишкой, — сказал шкипер, и его налитые кровью глаза сощурились в усмешке.
Но Нейлсон как бы не слышал его.
Он увлекся своим рассказом и не хотел, чтобы его перебивали.
— Лицо его было так же прекрасно, как и тело.
У него были большие синие глаза, такие темные, что некоторые утверждали, что они черные. И в отличие от большинства рыжих — темные брови и длинные темные ресницы.
Черты лица у него были абсолютно правильные, а рот похож на кровавую рану.
Ему было двадцать лет.
— На этом швед выдержал драматическую паузу и отпил глоток виски.
Затем он продолжал: — Он был неповторим.
Не было человека красивее его.
Он был как чудесный цветок на диком растении, — счастливая прихоть Природы.