- Я чувствую себя неплохо, - продолжал Джемс, - только нервы никуда не годятся.
Малейший пустяк выводит меня из равновесия.
Придется съездить в Бат.
- Бат! - сказал Николае.
- Я испробовал Хэрроугейт.
Ничего хорошего.
Мне необходим морской воздух.
Лучше всего Ярмут.
Там я по крайней мере сплю.
- У меня печень пошаливает, - не спеша прервал его Суизин.
- Ужасные боли вот тут, - и он положил руку на правый бок.
- Надо побольше двигаться, - пробормотал Джемс, не отрывая глаз от фарфоровой вазы.
И поспешно добавил: - У меня там тоже побаливает.
Суизин покраснел и стал похож на индюка.
- Больше двигаться! - сказал он.
- Я и так много двигаюсь: никогда не пользуюсь лифтом в клубе.
- Ну, я не знаю, - заторопился Джемс.
- Я вообще ничего не знаю: мне никогда ничего не рассказывают.
Суизин посмотрел на него в упор и спросил:
- А что ты принимаешь против этих болей?
Джемс оживился.
- Я, - начал он, - принимаю такую микстуру...
- Как поживаете, дедушка?
И Джун с протянутой рукой остановилась перед Джемсом, решительно глядя на него снизу вверх.
Оживление моментально исчезло с лица Джемса.
- Ну, а ты как? - сказал он, хмуро уставившись на нее.
- Уезжаешь завтра в Уэлс, хочешь навестить теток своего жениха?
Там сейчас дожди.
Это не настоящий Вустер, - он постучал пальцем по вазе.
- А вот сервиз, который я подарил твоей матери к свадьбе, был настоящий.
Джун по очереди поздоровалась с двоюродными дедушками и подошла к тете Энн.
На лице старой леди появилось умиленное выражение; она поцеловала девушку в щеку с трепетной нежностью.
- Значит, ты уезжаешь на целый месяц, дорогая!
Джун отошла, и тетя Энн долго смотрела вслед ее стройной маленькой фигурке.
Круглые, стального цвета глаза старой леди, которые уже заволакивались пеленой, как глаза птиц, с грустью следили за Джун, смешавшейся с суетливой толпой, - гости уже собирались уходить; а кончики ее пальцев сжимались все сильнее и сильнее, помогая ей набраться силы воли перед неизбежным уходом из этого мира.
"Да, - думала тетя Энн, - все так ласковы с ней; так много народу пришло ее поздравить.
Она должна быть очень счастлива".
В толпе у двери - хорошо одетой толпе, состоявшей из семей докторов и адвокатов, биржевых дельцов и представителей всех бесчисленных профессий, достойных крупной буржуазии, - Форсайтов было не больше двадцати процентов, но тете Энн все казались Форсайтами - да и разница между теми и другими была невелика - она всюду видела свою собственную плоть и кровь.
Эта семья была ее миром, а другого мира она не знала; никогда, вероятно, не знала.
Их маленькие тайны, их болезни, помолвки и свадьбы, то, как у них шли дела, как они наживали деньги, - все было ее собственностью, ее усладой, ее жизнью; вне этой жизни простиралась неясная, смутная мгла фактов и лиц, не заслуживающих особого внимания.
Все это придется покинуть, когда настанет ее черед умирать, - все, что давало ей сознание собственной значимости, сокровенное чувство собственной значимости, без которого никто из нас не может жить, - и за все это она цеплялась с тоской, с жадностью, растущей день ото дня.
Пусть жизнь ускользает от нее, это она сохранит до самого конца.
Тетя Энн вспомнила отца Джун, молодого Джолиона, который ушел к той иностранке.
Ах, какой это был удар для его отца, для них всех!
Мальчик подавал такие надежды!
Какой удар! Хотя, к счастью, все обошлось без особенной огласки, потому что жена Джо не потребовала развода.
Давно это было!
А когда шесть лет назад мать Джун умерла, молодой Джолион женился на той женщине, и теперь у них, говорят, двое детей.
И все-таки он утратил право присутствовать здесь, он украл у нее, у тети Энн, полноту чувства гордости за семью, отнял принадлежавшую ей когда-то радость видеть и целовать племянника, которым она так гордилась, который подавал такие надежды!
Память об этой обиде, нанесенной столько лет назад, отозвалась горечью в ее упрямом старом сердце.